— Ну-у-у… Когда-нибудь!

Но этот скептический голос потонул в аплодисментах. И тотчас же за этим кто-то запел:

Отречемся от старого мира! Отряхнем его прах с наших ног!..

Это неожиданно оказалось едва ли не самым волнующим номером в программе вечера! Песню сразу подхватили. Минутная первоначальная неслаженность словно выпрямилась, перекрылась волной новых голосов, певших уверенно и стройно. После «Отречемся» спели «Вихри враждебные», «Дубинушку». Ни одной из этих песен никому из присутствующих еще никогда не удавалось допеть без помехи — от начала до конца! На сходках, на уличных демонстрациях пение всегда прерывалось вмешательством каких-нибудь неожиданных «вихрей враждебных» — полицейских, казаков с нагайками. Для того чтобы петь без нечаянных препятствий, надо было уходить в лес, уплывать на лодке далеко по реке… Теперь песни эти явились к нам, словно вея прохладой реки, запахами деревьев и трав, всей свежестью отлетевшей юности.

Особенно горячо спели «Смело, друзья».

Пусть нас по тюрьмам сажают, Пусть нас пытают огнем! Пусть в рудники нас ссылают, Пусть мы все казни пройдем!

Соня Морозова, веселая озорница, потом рассказывала:

— Пели — и-их! Глаза сами плакали!

Вот так же, наверно, по всей огромной России родилось в те дни счастье, самозабвенное наслаждение песней, впервые звучащей свободно и смело… Почти свободно. Почти смело.

С того вечера прошло больше 55 лет. Сколько спето песен, сколько услышано их! Сколько песен состарилось… Или это я состарилась так, что смысл иных песенных слов как бы выветрился, я слушаю их без волнения, я уже не вижу за ними образов требовательных, зовущих, приказывающих!

Но в этот памятный вечер 14 октября 1905 года песни, которые поют открыто, во весь голос, звучат для всех нас почти так же ново и свежо, как впервые в этот день услышанные слова «Совет рабочих депутатов». Поздно. А нам еще ехать за город, в Колмово! Расходимся почти все с чувством: победа близко! Война с самодержавием идет к концу. Ну, еще день, два, неделю осталось врагам зверствовать, куражиться… Все равно им конец!

Мы едем в Колмово — я, Соня и товарищ Михаил. Он, как почти все приезжающие в Новгород революционеры, у меня «на постое». Ночует в комнатке под прозванием «клоповничек». Михаил молчалив, на мои с Соней восторженные разговоры почти не реагирует. Зато Соня, — она едет, сидя на коленях у меня и Михаила, не переставая вертеться, обращаясь то к нему, то ко мне, — трещит со всем ликованием юности!

Пролетка заворачивает в Колмово и, подскакивая, несется по въездной березовой аллее. Издали, среди деревьев, видны освещенные корпуса нашего «сумасшедшего дома», как называет психиатрическую больницу окрестное население.

— Ну, почему вы не радуетесь? — пристает Соня к Михаилу.

— А я еще погожу… — отзывается он негромко.

— А долго вы будете «годить»? — задирает она.

— Ну, хотя бы до завтра… Можно это? — серьезно просит Михаил.

А назавтра — крушение всех иллюзий… Вчерашнее назначение Витте министром внутренних дел почти зачеркивается тем, что Трепову, злейшему из палачей революции, даются диктаторские полномочия. Как верный царский пес, Трепов, не теряя времени, издает приказ, прокатывающийся погребальным звоном по всей России: «Патронов не жалеть! Холостых залпов не давать!»

Михаила мы больше не видим. Он, как обычно, исчез с утра по всяким революционным делам. Ивану, напоившему его чаем, Михаил оставил для меня записку:

«Спасибо за гостеприимство. Буду пробираться дальше. А радоваться, сами видите, надо вовремя. Вчера это явно было еще преждевременно.

М.»

Настроение у всех подавленное. Приказ Трепова можно воспринимать только как оглушительную пощечину всем прекраснодушным надеждам. Вчера мы ошиблись. Война с самодержавием еще далеко не на исходе. Правда, кое-кто расценивает приказ Трепова как ярость от сознания своего бессилия. Но ведь патронов-то этих — тех самых, которые Трепов предлагает тратить, не жалея, — их у самодержавия еще много! Хватит надолго — и на многое.

И еще есть одно обстоятельство, над которым нельзя не задуматься. До сих пор, расправляясь с революцией, самодержавие старалось делать это, по возможности, «втихую», — оно опасалось шума за границей. Приказ Трепова открывает новую страницу в борьбе самодержавия с народом. Стреляй! Бей! Не жалей патронов! Услышат? Наплевать! То ли еще услышат! Холостых залпов не давай, — не до нежностей! Патронов не жалей, — не до жиру, быть бы живу.

Проходит еще три дня. Напряжение в стране предельное. Опять к разбитому корыту? К рабской жизни под пятой царя, помещиков, хозяев? К двенадцати-тринадцатичасовому рабочему дню, к нищенскому крестьянскому земельному наделу? К атмосфере полицейского участка — кляп во рту, руки за спиной, виселицы и тюрьмы?

В эти труднейшие дни узнаю Григория Герасимовича Нахсидова с новой стороны.

— Знаете, — говорит он, придя неожиданно ко мне и, по обыкновению, застенчиво пряча задумчивый, чуть выключенный из окружающего взгляд музыканта. — Я думаю об одной вещи. Надо бы предложить часовщику на Петербургской улице, что мы спрячем здесь, у себя в Колмове, его часы. Он ведь работает на заказчиков, у него всегда много чужих часов… Вдруг что-нибудь? Очень порядочный человек этот часовщик… Могут разграбить его мастерскую, раскрасть чужие часы… Я поеду к нему, — как вы думаете?

— А почему? — спрашиваю я с глупейшим видом. — Вы думаете, что… да?

— Ну, всякое может случиться, сами понимаете… Время-то ведь какое!

— Григорий Герасимович, — говорю я, и слезы стыда обжигают мне глаза, как кипятком. — Подумайте! Я, еврейка, не догадалась, а вот вы…

— А я армянин, дорогая моя… На моей родине люди сейчас тоже дрожмя дрожат: помнят последнюю армяно-татарскую резню. Ведь это у черносотенцев любимая забава!

Это не только любимая забава. Это — испытанное средство: чтобы спасти себя от революции, надо натравить революционеров друг на друга. Русских — на евреев. Армян — на татар и наоборот.

Не знаю, поехал ли в тот вечер Нахсидов в город, к часовщику. Не знаю, потому что в тот вечер, словно неожиданный разрыв бомбы, пронеслось по всей стране: царь капитулировал! Царский манифест возвещает России конституцию!

С листка, затрепанного до такой степени, что буквы на сгибах стерлись, стали почти неразличимы, смотрит на нас послание русского царя своему народу:

«Божией Милостью

Мы, Николай Вторый,

Император и Самодержец Всероссийский, Царь Польский, Великий Князь Финляндский, и прочая, и прочая, и прочая, — объявляем всем Нашим верным подданным:

Смуты и волнения в столицах и во многих местностях империи Нашей великою и тяжкою скорбью преисполняют сердце Наше.

Благо Российского Государя неразрывно связано с благом народным, и печаль народная — Его печаль.

От волнений, ныне возникших, может явиться глубокое нестроение народное и угроза целости и единству Державы Нашей.

Великий обет Царского служения повелевает Нам всеми силами разума и Власти Нашей стремиться к скорейшему прекращению столь опасной для Государства смуты.

Повелев подлежащим властям принять меры к устранению прямых проявлений беспорядков, бесчинств, насилий, в охрану людей смирных, стремящихся к спокойному выполнению лежащего на каждом долга, Мы, для успешного выполнения общих преднамечаемых Нами к умиротворению государственной жизни мер, признали необходимым объединить деятельность Высшего Правительства.

На обязанность Правительства возлагаем Мы выполнение непреклонной Нашей воли:

1. Даровать населению незыблемые основы гражданской свободы на началах действительной неприкосновенности личности, свободы совести, слова, собраний и союзов.

2. Не останавливая предназначенных выборов в Государственную Думу, привлечь теперь же к участию в Думе, в меру возможности, соответствующей краткости остающегося до созыва Думы срока, все классы населения, которые ныне совсем лишены избирательных прав, предоставив за сим дальнейшее развитие начала общего избирательного права вновь установленному законодательному порядку.

3. Установить, как незыблемое правило, чтобы никакой закон не мог воспринять силу без одобрения Государственной Думы и чтобы выборным от народа обеспечена была возможность действительного участия в надзоре за закономерностью действий поставленных от Нас властей, — призываем всех верных сынов России вспомнить долг свой перед Родиной, помочь прекращению сей неслыханной смуты и вместе с Нами напрячь все силы к восстановлению тишины и мира на родной Земле.

Дан в Петергофе в 17-й день Октября, — в лето от Рождества Христова 1905-го года, царствования же Нашего в 11-е.

На подлинном Собственной Его Императорского Величества рукой начертано:

НИКОЛАЙ»

Эх, нет товарища Михаила! Спросить бы у него: ну, а теперь можно радоваться? Или все еще слишком рано?

6. Манифест в действии

Обыкновенный кирпич, брошенный кем-то в наше окно, пробил оба стекла — летнее и зимнее — и упал на коврик около кроватки Колобка.

Прицел был взят правильно, — тот, кто швырнул, видно, знал, где стоит кроватка и где головка спящего ребенка. Но кирпич неожиданно стукнулся в стену около кроватки и рикошетом брякнулся на пол. Об этом говорит кирпично-красный шрам на стене и красная струйка на подушке, принятая мною в первую минуту за кровь. Но нет, это не кровь, а лишь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×