проблематического еще! — шанса настроение мое сразу резко подскочило!

Почти бегом мчалась я к морю по аллее парка. Смотрела издали на детей, собиравших пестрые осенние листья, и бормотала, словно грозилась:

— Вот… Подождите… Если Пучковская одобрит… и если операцию сделают… и если все будет хоть немножко хорошо…

«Если», «если», «если» — целых три «если»!.. Но ведь это и есть шанс!

Не помню, сколько времени я бродила по парку. Шанс все разбухал и распухал в моем воображении, как огромный пузырь. Я понимала, что он мыльный, что он хрупкий, малореальный: подуй — и нет его! Еще три «если»… И все-таки из всех закоулков моей души потянулись надежды, они все разрастались, как кусты крапивы или иван-чая около заброшенной деревенской бани. Разве есть на свете что-нибудь более живучее, стойкое, неистребимое, чем сорняки и надежды? В особенности надежды сомнительные, малообоснованные — так оказать, «беспочвенные мечтания»!

Это принимало характер угрожающий, надо было топтать сорняки, не давать им разрастаться, чтобы не поглупеть окончательно. И я стала делать то, что мне всю жизнь удается хуже всего: думать трезво — иными словами, поливать свои фантазии ушатами ледяной воды… В этом занятии мне неожиданно стало помогать небо: полил тяжелый обложной дождь! Потекли лужи, тяжелые струи дождя хлестали их, словно оплеухами.

Надо было бежать в дом, а я стояла, словно громом, пораженная мыслью: почему же до сих пор Варвара Васильевна даже не заговаривала об операции? Вот тут я наконец поняла: московские врачи говорили не с ветру, не набалмошь, — операция удаления катаракты при сочетании ее с высокой близорукостью в самом деле рискованная. Шанс удачи настолько невелик, что, может быть, в самом деле не стоит и рисковать. И Варвара Васильевна поначалу тоже применила другие средства лечения — тканевую терапию, биогенные стимуляторы, подсадку, — авось они помогут. Они не помогли. Вот тут она могла сказать себе: «Ну, я сделала все, что было возможно» — и успокоиться на этом. Никто не смел бы упрекнуть ее за то, что она не рискнула на операцию, никто! Ничья самая щепетильная и беспокойная совесть! Но этого не могла допустить ее собственная совесть, ее собственная врачебная человечность.

Вбежав в подъезд, я поднялась на второй этаж, прошла в кабинет Варвары Васильевны, — она еще сидела за своим столом.

— Варвара Васильевна! — сказала я. — Не надо! Я подумала и вижу: не надо!

Варвара Васильевна смотрела на меня почти со страхом. Возможно, у нее мелькнула мысль, что я спятила. Промокшая под дождем, как мышь, я путано, торопливо высказывала возникшие у меня мысли.

— Поймите! — говорила я. — Этого нельзя делать… Я не могу этого допустить!

— Пойдите в палату, обсушитесь… — мягко остановила меня Варвара Васильевна. — И возвращайтесь сюда, — поговорим.

Минут через десять, переменив халат и отжав воду с волос, я снова сидела перед Варварой Васильевной и говорила уже более членораздельно:

— Мне терять нечего. Я все равно ослепну, что без операции, что после неудачной операции. А вам есть что терять: для врача неудачная операция — сами знаете, что это значит. Не надо операции, Варвара Васильевна! Спасибо вам, дорогая, но не надо… Я поеду домой!

Как ни сумбурно я говорила, Варвара Васильевна поняла мою мысль. Она не стала — замечательно! — успокаивать меня «веселеньким докторским голоском»: «Ну, что вы, что вы! Какие мысли! Вы не ослепнете, глаз у вас прозреет, — все будет хорошо!»

Ничего этого она не оказала. Она не утешала меня, ничего не обещала — ни ангелов, ни неба в алмазах. Она смотрела на меня очень серьезно — и молчала. Потом сказала — медленно, не громко, раздумчиво:

— А нам с Татьяной Павловной все-таки хочется вернуть вам хоть немного, хоть маленькое зрение…

Ночью я поняла: «Если бы я не была еще и глухая, то есть если бы слепота не вышвыривала меня из жизни, как котенка, даже Варвара Васильевна с ее добротой и человечностью не решилась бы, пожалуй, меня оперировать».

После этого все пошло сперва как по заказу!

Приехала профессор Пучковская. Варвара Васильевна сказала ей обо мне.

Меня ввели в большой зал, где собрались все врачи института (вероятно, Н.А. Пучковская докладывала им о своей поездке за границу). Надежда Александровна сразу, как говорится, «угодила мне»: я люблю взрослые лица, сохранившие в чем-то веселую детскость. Смотришь на такого взрослого человека — а иногда это видный ученый, писатель, государственный деятель, художник! — и явственно видишь его таким, каким он, вероятно, был в детстве! С нежной припухлостью щек и губ, даже с озорной смешинкой в глазах… Вот такое — вечно детское — есть в лице у профессора Н.А. Пучковской.

Посмотрев мой злополучный глаз, она сказала:

— Ну что ж… три-четыре процента зрения?… Катаракту можно оперировать.

Так благополучно решилось первое «если»: если Н.А. Пучковская благословит.

Среди врачей сидели и мои Варвара Васильевна и Татьяна Павловна. Я поклонилась всем, им в особицу, и ушла к себе в палату.

Там уже собрался весь «пленум друзей». Предшествовавшие этому дни были для меня очень тяжелыми и тревожными, и я ежедневно, даже ежечасно чувствовала дружбу Марии Семеновны Кореняко. Недели за две до того ей сделали тяжелую и, к сожалению, безнадежную операцию: удалили один глаз. Был он совершенно слеп, сохранить его было нельзя, — пришлось удалить.

Нет хуже, чем когда человека, которого любишь, за которого болеешь, уводят в операционную! Мечешься, слоняешься по коридору в ожидании, пока после операции этот человек снова появится в дверях операционной: это мучительные минуты, долгие, как часы. Ведь ничего не знаешь о том, как там, за дверью, протекает операция! Когда Мария Семеновна вышла, всех нас, ее болельщиков, поразил ее вид! Она шла сама — две медсестры вели ее под руки, — шла твердой, уверенной походкой, но голова ее была так мучительно откинута в сторону, что было ясно, как она страдает. Все мы, ее друзья, а друзей у нее все больные, весь персонал, не подходили к ней, мы стояли молча, жались к стене.

Только потом мы узнали: хотя глазные операции безболезненны, производятся при полном обезболивании, но Марии Семеновне все же было больно. Удаляемый глаз был уже ранее оперирован восемь или девять раз. От всех прежних операций и обезболиваний остались рубцы, спайки, — производившая теперь обезболивание Варвара Васильевна поминутно натыкалась концом шприца на мертвую рубцовую ткань, которая не принимала обезболивания. Чувствуя и видя во время операции, как Мария Семеновна страдает, Варвара Васильевна несколько раз спрашивала у нее:

— Больно?

— Терпимо… — отвечала та каждый раз.

Все это она рассказала мне потом, когда немного «отошла».

— Как же вы терпели, Мария Семеновна?

Она ответила не сразу:

— Я все время думала: «Моему сыну, когда его ранили на фронте, было больнее».

Кроме Марии Семеновны в нашей палате № 3 собрались Тиночка Челидзе, Люся Виноградова, Мура (она уже оправилась после операции, глаз прозрел, — завтра она уезжает). Еще — Света и Катюша. Света — Светлана Багдасаровна Газарова — приехала в трудном состоянии: ей не так давно сделали здесь же операцию пересадки роговицы, — бельмо исчезло, она, счастливая, выписалась и уехала домой в Ашхабад. Однако вскоре случилось редко наблюдаемое явление: глаз снова стал мутнеть и затягиваться бельмом. Она приехала, подавленная этой неожиданной бедой. Свету стали лечить, и все опять мало-помалу входит в норму. А Катюша Евтушенко — это просто чудесный ребенок, веселый, жизнерадостный. Она и смеется как дети, и засыпает вечером совсем как дети — на полуслове и в той позе, в какой ее сморила дрема! Когда я спросила ее, не родственница ли она поэту Евтушенко, она весело ответила:

— Вот ведь любят его люди! Всякий спрашивает… А только нет, не родственники мы.

У Катюши очень серьезное заболевание глаз. Она относится к этому удивительно спокойно и разумно. Сама, по собственному желанию, начала на всякий случай учиться «грамоте слепых», по Брайлю.

Еще одного друга забыла я упомянуть — слона забыла! — маленького слонишку с носиком-кнопкой, моего «литературного секретаря», Юленьку Ильину! Сегодня, когда решается моя судьба, Юлин кнопка-носик деловито серьезен, словно взвалил себе на плечи велосипедные колеса очков и собрался в дальний путь: выручать меня, друга, от бед и напастей.

«Пленум друзей» был бы не полным, если бы не пришла Дарья Рихардовна. Двадцать лет тому назад, когда я впервые приезжала в этот институт, она была сестрой-хозяйкой в том отделении, куда меня поместили. Относилась она ко мне необыкновенно сердечно! А для меня, человека слепнущего и вообще человека, практически не слишком толкового, это было просто спасением! Дарья Рихардовна и сейчас такая же, какою была двадцать лет тому назад. Конечно, малость поблекла, но все-таки красивая, вальяжная, только глаза погрустнели: война больно ударила по ее близким.

Выслушав мой рассказ о том, что было в кабинете профессора Н.А. Пучковской, Дарья Рихардовна сказала добрым, «крупичатым» голосом:

— Тепевь свушайте, что скажет Давья Вихавдовна. Вы за это ввемя очень отощали, — я ведь помню, вы и тогда пвохо кушали. После опевации надо вам попваввяться, — это же не шуточки! Вы мне будете заказывать, что вы хотите, а я буду покупать вам в говоде и пвиносить. Ховошо?

Еще бы не «ховошо»! Питание в институте — ну, как везде в больницах и клиниках. Дадут иногда завтрак, как для богов, — масло, вкусная каша, блюдце сгущенного молока. А в обед — то, что здесь называется «кура»: удивительнейшее блюдо — куриные пальцы. Не ноги, не куриные окорочки, а именно пальцы, обтянутые кожей и почему-то синие! Невольно перефразируешь брюсовский стих: «О, закрой свои синие ноги!»

Вкушать эту симфонию цвета индиго — немыслимо!

Предложение Дарьи Рихардовны прикармливать меня после операции я принимаю бурно-благодарно! Тем более, что понимаю, как ей это будет трудно, — Одесса переживает большие трудности с продовольствием — маслом, мясом.

На этом пока удачи приостановились. Операцию, назначенную было на послезавтра, приходится отложить. Прогулка к морю и раздумья под проливным дождем сделали свое дело: у меня бронхит. Глотаю таблетки кодеина и проклинаю собственную глупость!

В этой отсрочке есть, однако, и хорошее. Во время одного из ежедневных врачебных обходов нашего отделения один из ассистентов Варвары Васильевны, услыхав, что меня не будут оперировать, пока я не поправлюсь (нельзя оперировать глаз, когда голова поминутно сотрясается кашлем), дал мне драгоценный совет:

— Используйте отсрочку операции для того, чтобы научиться спать, лежа на спине… Не умеете, поди, так спать? А вот надо. Учитесь!

Первая ночь этой «учебы» была, скажем прямо, трудно переносима. Я не сомкнула глаз до утра. Позвоночник словно налился жидким бетоном — и окаменел. Поясница — тоже. Руки, ноги тосковали и ныли.

Однако назавтра и послезавтра было уже значительно легче, и постепенно боли совсем прекратились. Человеческий организм — умница, он приспособляется и привыкает ко всему, что ему полезно. Учитывая, видимо, эту благодетельную способность организма, ассистент Варвары Васильевны, спасибо ему, дал мне отличный совет. Следуя ему, я понемногу приучилась спать на спине, — после операции это оказалось необходимо.

Но все-таки первые несколько ночей прошли без сна, да и дальше мешало спать огорчение из-за отсрочки операции, тревога о том, как она пройдет…

Как и все в жизни, бессонница тоже имеет свою положительную сторону. Она дает человеку то, в чем у него всегда нехватка: время и возможность без помехи подумать.

Так получилось и со мной.

Вы читаете Свет моих очей...
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×