аквалангист, только что вылезший из воды.
– Как любезно с вашей стороны, что вы пришли, – сказал он.
Его голос был довольно сильным, но я видел, что он действительно очень болен. Его лицо, и без того тонкое, вытянулось еще больше; и хотя глаза оставались еще достаточно живыми, они приобрели некое выражение – такое, мне кажется, бывает у человека, увидевшего тень смерти.
– Как вы? – спросил я.
– Хорошо, хорошо, – сказал он. – Очень мило, что вы зашли ко мне. Я знаю, что вы наверняка заняты. – К этому времени он уже знал, что я бьюсь над романом.
Рядом с ним на стене висел деревянный крест, потому что эта больница когда-то принадлежала одной религиозной организации. Он заметил, что я покосился на этот крест.
– Не могу заставить себя не смотреть на него, когда здесь лежу, – сказал он. – Знаю, что он должен меня морально поддерживать, но он скорее напоминает воздушного змея, который вот-вот взлетит.
Так я впервые услышал от него такое, что, я уверен, должно было означать шутку.
Я обратил внимание, что на тумбочке рядом с его кроватью не было ни цветов, ни открыток.
– А у вас есть семья? – спросил я совершенно невинно, просто начиная разговор.
Он не моргнул, но возникло такое ощущение, будто опустилось дополнительное веко, как у ящериц.
И я заподозрил, что я – его единственный посетитель.
В тот день и во время моих следующих визитов – а я ходил туда ровно семь раз – Томас Вандерлинден упомянул о своей болезни только однажды, и то исключительно ради иллюстрации лингвистического наблюдения.
– Целители XVI века назвали бы мою болезнь «сжатием жил», – как-то сказал он. – Подобные цветистые фразы не менее практичны, чем формальный язык, который используют современные специалисты. Потому что язык любого типа всегда сильно ограничен. «Слова есть тени вещей; а тени никогда не показывают свет». – Он сказал это так, будто процитировал всем известную, не вызывающую сомнений истину.
Конечно, я никогда ее не слышал.
В конце моих визитов, которые обычно длились часа три, профессор часто выглядел утомленным, потому что почти все время говорил он. Но за ночь немного восстанавливал свои силы, и его глаза вновь сияли, когда он приветствовал меня на следующий день.
Однажды, едва я пришел, его осматривал лечащий врач, высокий лысеющий человек по фамилии Родинсон (забавно, что у него было три крупные родинки на правой щеке). Он покачал головой, увидев, что пациент оживился.
– Вы же знаете, профессор Вандерлинден, – сказал он, – вы должны отдыхать, не изматывайте себя.
Я удалился в коридор, пока Родинсон заканчивал осмотр. Когда он вышел, я спросил, не лучше ли мне будет сократить время моих посещений.
– Нет-нет, – сказал доктор, – профессор прекрасно знает: я говорю то, что надлежит говорить врачу. Пусть беседует, сколько ему хочется. Это уже никак не повлияет на его состояние.
Слова доктора звучали довольно безнадежно, и Томас Вандерлинден, должно быть, заметил, что мне было как-то неловко, когда я вернулся в палату и сел рядом с его кроватью.
– В молодости, – сказал он, слегка улыбнувшись, – я привык считать смерть чем-то экзотическим и далеким. А теперь она уже кажется мне прирученной, как домашнее животное. Я вполне готов к ней.
Я понимал – он это говорит, чтобы ободрить меня. Все мои визиты он, казалось, больше заботился о том, чтобы гостю не было скучно, нежели о своем здоровье.
5
Как я уже замечал, одна из причин моей готовности каждый день проводить в больнице по много часов была следующей: я с радостью отвлекался от собственной работы. Писать роман совсем не так просто, как многие думают. Вытаскиваешь себя из постели каждое утро, съедаешь тост, пьешь кофе, идешь за письменный стол в готовности действовать. Но это лишь начало. Затем нужно заново собрать свой вымышленный мир и – что труднее всего по утрам – разбудить своих персонажей. Часто они даже более сонные, чем ты сам, и упрямые, как кошки. Иногда нарочно не напомнят, что делали накануне, или сменят имя, чтобы тебя запутать. И так далее. Да, все эти усилия порой очень раздражают.
И вдобавок роман, над которым я тогда работал, доставлял мне массу забот. Он назывался «Ковбой в килте» – о группе шотландских фермеров, которые в начале XIX века иммигрировали на Дикий Запад, чтобы разводить скот на ранчо. Они занимались всем, чем должны заниматься ковбои: собирали скотину в стада, сражались против диких апачей и команчей, устраивали погони и перестрелки и так далее. Я включил в роман типичный для вестерна сюжет о династических ссорах: умирает патриарх, и двое его сыновей, которые всегда друг друга ненавидели, борются за раздел земли. Обязательная любовная линия в сюжете тоже присутствовала: героиня восхищается старшим братом, но по-настоящему влюбляется в младшего.
А кончается все несчастьем и увечьями.
Но эта история меня интересовала тем, что я пытался сделать так, чтобы мои герои сохранили шотландский быт: например, они носили килты и спорраны, небольшие национальные меховые сумки – я положил в них револьверы. И, что важнее, для большего реализма я заставил их говорить на южно- шотландском диалекте: они называли молодых волов «бычиками», старший брат всегда называл младшего «серунчиком», десятник на ранчо говорил плененному индейцу-апачи: «Та я вспарю тваё пршивая пуза», героиня умоляла своего возлюбленного: «Пшли, прнишка. Ты жа не рзабьешь маё сирдечка?»… И все в таком духе.
Главной проблемой было вот что: когда я читал фрагменты чернового варианта романа своей жене, она никак не могла удержаться от смеха над диалогами – даже теми, которые я хотел сделать наиболее трогательными. Поэтому передо мной стояла непростая задача: сделать так, чтобы персонажи говорили на