вьются долины, то есть сады без конца. Эти сады крымских долин не имеют ничего подобного себе у нас в России. Их красоту трудно даже променять на скалы и море, которые для нас новее. Прекрасный итальянский тополь, стройный, сквозной, то грациозно группирующийся, то убегающий рядами — вот что составляет главную прелесть долины. Без тополя Крым не Крым, юг не юг. Я видел эти тополи и у нас в России, но никогда не предполагал в них такого богатства очарования. При первой мысли о крымском пейзаже у меня в голове поднимается тополь. С него он начинается, с ним он оканчивается. Объяснить этого впечатления нельзя; но я уверен, что всякий крымский путешественник, не лишенный живого чувства природы, сразу очаровывался крымским тополем. Я не сомневаюсь, что тополь и кипарис создали архитектуру минарета, этого изящнейшего и благороднейшего украшения магометанского юга. Тополь в садах играет именно роль минарета. Странного в этом сближении ничего нет: давно уже наука стала угадывать в колонне с капителью — финиковую пальму, в резьбе и стрельчатых сводах готических соборов — просветы и вершины сосновых лесов.

Надо сказать еще, что тополь нигде не может быть так хорош, как в Крыму. Он хорош именно среди татарских плоских крыш, среди этих низеньких беленьких домиков и в соседстве минаретов. Между ними органическая гармония: словно одно вызвано другим.

Татарский дом — это совсем не то, что русский дом, что мужицкая изба. Уже малороссийская хата приготовляет вас несколько к крымскому жилищу; ее белизна, ее опрятная, тенистая крыша составляют переход от русской бревенчатой избы с высоким коньком к каменному, словно к земле прилегшему, домику татарина. Даже усадьбы русских владельцев в Крыму приняли этот крымский характер. Тут есть богатые и старинные русские помещики, но нигде нет русской усадьбы — нет хором, нет тех широко раскинутых служб, рассчитанных на даровую дворню, с которыми мы так сроднились. Тут словно заграница какая-то: все не по-нашему. Помещичий дом тянется низенький и темненький, та же сакля, только побольше. Не столько дом, сколько галерея, не столько тепла и красоты, сколько прохлады и уютности. Все заботливо обнесено, огорожено; нигде бревнышка не видно. Эти дома не красуются где-нибудь на пригорке, над рекою, имея перед собою широкий двор и фронт деревенских изб, вытянутых в струнку, как солдаты перед командиром; нет, они скромно облеплены овчарнями, хлевами и сараями; сразу видно, что тут на первом плане не общественные отношения, не наслаждения домашним довольством, а добыча и сбереженье.

Видно, что это не коренные обладатели земли, похоронившие здесь своих прадедов и наследовавшие от этих прадедов право почетного безделья, а пришельцы, колонисты, познавшие, что такое труд и чего стоит наслаждение.

* * *

Хоть очень редко, но мне попадались пахари. Эту безмерную степь бороздят кое-где плуги земледельца. Но смешно смотреть, как теряются они в степном пространстве. Везде почти дерут новину. Места так много, что не стоит возиться над почвой, истощенной несколькими посевами. По три, по четыре и больше пар волов с трудом тянут тяжелый плуг, глубоко уходящий в тучную почву. Должно быть, есть маленькая разница между нашей и этой: одна выливает и организует свои избытки в кустарники роз, рассеянные по всем полям, в душистую мякоть груши, которая наполняет леса; а другая — в репейники, да в тощий лозняк, много-много в скромный орех лещины. Гораздо чаще, чем плуг, встретите вы стада овец. Исконный промысел кочевников доселе крепко держится среди крымских степей. Табуны верблюдов, лошадей, быков и овец по-прежнему составляют исключительное богатство степных помещиков, особенно мурзаков. Овцы по преимуществу. Некоторые знаменитые овцеводы считают их здесь десятками тысяч. Пока трава не выгорела в степях, пока ковыль молод и сочен, стада все здесь. Летом они перекочевывают из предгорий все выше и выше на Яйлу, на равнины Чатырдага.

Вот они и теперь торчат окаменелыми группами на солнечном жаре. Странные белые фигуры с черными мордами и в черных чулках, словно на потеху раскрашенные, с любопытством уставились на вас. Другие бессмысленно столпились головами в непроходимую кучу, став друг на друга и друг под другом, выставив на созерцание прохожим целый букет курдюков — преуродливых овчинных мешков, налитых жиром.

Рогатый синклит козлов важно разлегся на зеленом пригорке, отстраняя себя от толкотни овечьего стада и со строгим спокойствием взирая оттуда на окружающий мир. Такое неподвижное величие должно было осенять мужей римского сената, побитых галлами. Странное дело! Ни в козле, ни в овце Крыма не узнаю родного. Другие физиономии, другая выдержка.

Вдруг на сердце у меня колыхнулось давно забытое впечатление детства. Проходили верблюды. Их строгие библейские физиономии как-то по-человечески глядели на меня. Мне так живо представился Иосиф, проданный братьями измаильтянским купцам, которых изображение в иллюстрированной священной истории впервые познакомило меня, много лет тому назад, с фигурою верблюда. Что-то чудесное в этой живучести одной минуты, одного нервного сотрясения. Вид верблюда характерен и живописен до высокой степени. Пусть понимают это, как хотят, но мне этот урод кажется красавцем. Редко что удовлетворяет так созерцание, как вид верблюда. Он художествен по полноте своих признаков, по их строгому соответствию с целым, по выразительности идеи, проникающей весь его организм.

Это — седло-зверь, вьюк-зверь; вы сразу прочитываете эту основную идею верблюда в его горбах, в его шее, в его ступне. Перед вами животное, неутомимое, движущееся седло на четырех ногах. Только пустыня, не знающая границ, могла породить этого работника, не знающего устали. Он рожден работником.

Работа — его органическое призвание и его гордость. Стоит только рассмотреть его наружность, чтобы убедиться в этом. Не знаю, таким ли вышел верблюд из рук Творца, или тысячелетняя борьба с ним человека обработала его в такую неуклюжую и вместе бесценную машину, в такого удобного урода. Силища, не меряющая себя, не усчитывающая, глядит во всяком члене; размеры все такие чудовищные. Ваш глаз как будто не привык к зверям подобного калибра и невольно чует в них запоздавших собратов тех мастодонтов, мамонтов, мегалотериев и разных других исполинов, которых колоссальные останки открываем мы иногда в геологических могилах. Верблюд, в одно и то же время, напоминает овцу и медведя. Его шерсть и неуклюжесть медвежьи, лицо овечье: оно совсем голое, ушли и волоса как у человека. Есть что-то древнеегипетское в умном и сурово равнодушном взгляде верблюжьего лица. Кажется, будто он все понимает и будто презирает вас. Кажется, что он сознает свою силу, свою пользу, свою незаменимость; сознает, что исполняет свой священный долг. Оттого, может быть, так презрителен его взгляд, так величественны и неторопливы его движения. Вы видите не невольника, а фанатика работы. Мне кажется, в восточном рабстве есть частица этого фанатического взгляда на долг, на послушание. Там встречаются рабы, проникнутые достоинством и униженье, основанное на принципе.

На горбы, теперь еще худые и костлявые, на естественное седло, словно наброшена косматая медвежья шуба: так оброс он за зиму шерстью.

Такие же тулупы мотаются у него под шеей и на передних ногах, закрывая колена. Они придают верблюду несколько зверский вид. Шея, страшной силы и длины, просто устроена для ярма; она спущена глубоко вниз на самой середине. То положение, которое дает шее всякое животное и человек, усиливаясь тащить тяжесть, заранее дано верблюду самою природою: ему незачем больше нагибаться. Он, так сказать, застыл в работящей позе. Как горбы его просят вьюка, так шея его просит ярма. Но при этом устройстве вечного работника, голова верблюда сохраняет полную самостоятельность. Ярмом согнутая шея не препятствует глазам смотреть прямо и свободно вперед, ушам слышать, длинным ноздрям обонять. Верблюд не поглощен весь своею работою, не подавлен своею ношею; на ходу он озирается с достоинством независимости, и с философским спокойствием наблюдает суетный мир, обративший его в машину для перевоза. Но в чем особенно выказывается страшная рабочая сила верблюда — это в его ногах; передние ноги, обросшие космами шерсти, мозолистые, корявые — не ноги, а просто толкачи — месить песок. Копыта на них — целые блюда. Не знаю, чего не раздавит такая пара ног и когда она утомится! Задние ноги худее и выше. Они толкают, как рессоры, высоко подобранный зад, весьма этим усиливая размер и быстроту шага. Передние, ломовые, тащат, задние подталкивают. Вся снасть верблюда походящая к ногам: язык и губы жестки, как мозоли, способные с наслаждением жевать те колючки и репьи, которые бы в кровь изодрали пасть всякого другого животного; такой же терпкий желудок. Обшит он тепло и дешево, не промокнет от дождя; крепко сколочен и свинчен; машина надежная, заведенная надолго: шагать — прошагает двое суток; голодать — проголодает хоть шестеро; телегу подавайте в две сажени длины, воз сена на телегу —

Вы читаете Очерки Крыма
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×