Года проходили. Все потомки Губерта умерли в цветущих летах, кроме одного, который так глубоко оскорбил детское сердце тети Вари. Он женился на молодой девушке из знатной фамилии и после семилетнего супружества, по желанию своей гордой богатой жены, переселился из маленького городка в резиденцию. Дом и сад опустели, и только тогда [2][3] над обоими домами. [4] Тетя Варя наслаждалась продолжительным невозмутимым спокойствием, как вдруг по ту сторону изгороди воздвигся модный дом, новый источник огорчений.
Надворная советница надолго теряла хорошее расположение духа; как только вспоминала о ненавистном соседстве; но сегодня она очень скоро забыла о наглости тамошних слуг, и по лицу ее скользила счастливая улыбка, когда она следила взглядом за молодой девушкой, легко порхавшей по всему дому. Лили была дочь ее любимой подруги, вышедшей замуж в Берлине. С тех пор, как девушка помнила себя, она всегда проводила летние месяцы у тети Вари, так как была очень слабого здоровья, а здоровый тюрингенский воздух укреплял его. Эти путешествия прекратились на три года. Мать Лили умерла, и в первое время скорби отец не хотел расставаться со своим ребенком. Только теперь он уступил, наконец, настоятельным просьбам Лили, которая очень соскучилась по тетке, любившей ее не меньше матери. Этим объяснялось ее нетерпение, с каким она воспользовалась на последней станции железной дороги вышеупомянутой «мышеловкой».
Теперь девушка сидела в старомодном, но покойном кресле. Вместо черного шелкового дорожного платья мягкие складки светлого муслина облекали ее стройную фигурку, в отношении которой прославленный тюрингенский воздух оказывался бессильным. Трудно себе представить что-нибудь более нежное, чем эта стройная фигурка, покоившаяся в кресле. Казалось, что длинные темные косы были слишком тяжелы для ее головки и нежной шеи, так как голова ее почти всегда была немного запрокинута, как бы оттягиваемая тяжестью волос. В такие минуты спокойствия и отдохновения никому бы и в голову не пришло, что эти нежные члены могли вдруг получить стальную силу и энергию движений, а кротко склоненная головка принять выражение надменности и своеволия!
Ее взор в эту минуту медленно скользил по комнате, осматривая ее. Она то и дело кивала головой с чувством удовлетворения и улыбалась наивно, как ребенок, который после разлуки вновь находит свои любимые игрушки. Да, все было по-старому. Там стояло канапе на высоких ножках с туго набитыми подушками. Она отлично знала, что эти колоссальные подушки были обтянуты тяжелой зеленой шелковой материей, но дешевые бумажные чехлы скрывали это великолепие. Красные и голубые гиацинты, стоявшие на комоде, нисколько не изменили своей красоты, и неудивительно, так как они были фарфоровые, как и деревенский органист и нежная пастушка в соломенной шляпке, украшенной цветами, которые также стояли на комоде. Время пощадило и два павлиньих пера, торчавших за большим зеркалом, которое все еще отражало висящий против него портрет бабушки с мушками, за высеребренную раму которого были засунуты пригласительные билеты и поздравительные карточки. Вот вошел старый Зауэр. Его сюртук был так же длинен и воротнички так же подпирали его шею; он хорошо известным ей движением ноги откидывал длинные полы сюртука и затворял за собой дверь, если нес что-нибудь в руках. Он принес старомодный серебряный чайник и две дорогие чашечки из китайского фарфора... Какой поток детских воспоминаний охватил душу Лили, когда из чайника полился ароматный напиток и наполнил благоуханием всю комнату. Это был не драгоценный цветочный чай, доставляемый из Китая его величеству, и не китайский чай, который избалованное дитя большого города пило дома. Это были листья лесной земляники — у тети Вари пили только этот чай, — и когда старая Дора бывала в хорошем расположении духа, она прибавляла туда палочку корицы... Около старинных часов висели календарь и потемневший от времени аршин, за стеклом медленно покачивался маятник, который нисколько не изменил своего хода, вероятно, из-за дружбы со старой прялкой тети Вари, стоявшей на возвышении у среднего окна, — она жужжала из года в год летом и зимой, и маятник был вправе думать, что ее жужжание и его «тик-так» составляли прекрасную гармонию.
— Тетя, знаешь ты историю Адама и Евы? — вдруг спросила Лили. Взгляд ее был устремлен на южное угловое окно, из которого было видно башню соседнего дома. Надворная советница сидела за прялкой на возвышении. Быстро обернувшись, она с улыбкой посмотрела на молодую девушку.
— Какая ты дурочка! — сказала она, продолжая прясть.
— Яблоки показались им особенно вкусными потому, что были запрещены, — продолжала Лили с невозмутимой серьезностью. — Я сейчас изловила свои глаза в том, что они смотрели на окно башни и очень желали бы знать, что изображает картина на стекле. Это очень дурно с их стороны, очень дурно, потому что ты запретила это; но надо прийти им на помощь; нет ли у тебя какого-нибудь старого ковра, которым можно было бы занавесить окно, или...
— Только этого недоставало еще, чтобы я из-за него лишила себя воздуха и света, — прервала ее тетя Варя полусмеясь, полусердито. — Дитя, — продолжала она, и жужжанье веретена умолкло, — ты снова обращаешь в шутку очень серьезную вещь, но уверяю тебя, что этим шутить нельзя... Я теперь еще больше страдаю от нахальства Губерта, чем в то время, когда бесстыдный мальчишка нарушил мир моей души.
— Как, разве он теперь там и опять смотрит на изгородь?
— Лили, не дурачься так! — сказала надворная советница с оттенком нетерпения в голосе. — Ему было бы теперь шестьдесят лет, а в эти годы не лазят по изгородям. Он и его жена уже умерли, и я не думала, что мне когда-нибудь придется иметь дело с упрямством и высокомерием Губерта. И вот однажды его сын, последний в роду, появился там, как вихрь. Он не оставил там камня на камне, и даже трава не смела расти, как ей хотелось. Но это меня не касалось и нисколько не огорчало... Как вдруг однажды является ко мне комиссионер по поручению молодого господина и спрашивает, не продам ли я ему дом и сад. Но я ему так ответила на это, что господин комиссионер так же быстро исчез за дверью, как и пришел.
— Тетя, я боюсь, что ты была не очень вежлива!
— Так, по-твоему, я должна была взвешивать свои слова в то время, как меня хотели лишить отцовского наследства?! Молодой господин, вероятно, думает, что, если он принимал участие в Шлезвиг- Голштинской войне, то все его прихоти должны выполняться... Он, впрочем, остался очень недоволен моей искренностью и с тех пор всячески старается мне досадить. В то время, когда сажалась изгородь, долженствовавшая пройти посредине павильона, мой дедушка и старый Губерт Дорн решили между собой не трогать его и предоставить в пользование моему дедушке, так как большая половина его находилась в саду деда, и дверь выходила туда же. Теперешний же владелец считает оскорбительным для своего избалованного зрения вид задней стены старого простенького домика и желает непременно уничтожить половину павильона, находящуюся на его земле.
— Как, он хочет сломать милый старый павильон? — вскричала с раздражением Лили и вскочила с места. До сих пор она спокойно полулежала в кресле и покачивала на кончике пальцев свой маленький сафьяновый башмачок. Она никогда не придавала особого значения старой фамильной вражде с ее поблекшими традициями. Все столкновения между позднейшими потомками, которые так огорчали тетю Варю, казались ей нелепыми и мелочными, и потому вначале она отнеслась так юмористически к мнимым огорчениям и печалям надворной советницы. Теперь же она получила убедительное доказательство злонамеренности неприятного соседа, поразившей ее в самое сердце. Она любила павильон, как дитя любит старого друга своих родителей, который качает его на коленях, рассказывает ему веселые истории и защищает от наказаний. Она всегда охотнее проводила время в старом восьмиугольном домике, чем в большом жилом доме. Здесь развивалась и протекала интересная жизнь ее кукол; в этом уютном уголке ее детское сердце было преисполнено сознанием собственного достоинства полноправной хозяйки, так как он служил ей приемной для ее маленьких гостей, приезжавших из города, и поэтому назывался даже «домиком Лили». Старые стены были свидетелями всех ее детских радостей, а также слез и горя, когда в доме укладывали чемодан и наставало время возвращаться домой.
— Ты, тетя, конечно, энергично воспротивилась этому? — поспешно спросила она.
— Ну, конечно, я объявила ему, что павильон прекрасно стоит на своем месте и я не позволю тронуть на нем ни одной черепицы; тогда он подал на меня в суд.
— Чудовище!
— И суд решил в его пользу. Я получила предписание удалить свою постройку с чужой земли в восемь дней.