Я уговаривала родных переехать ко мне в городок. Там было спокойней, по крайней мере городок не бомбили. Но отец и мать не соглашались: как же покинуть свое гнездо?
Десятого ноября я снова приехала в город с твердым намерением убедить родных переехать ко мне. Отца уже не связывала работа: школы закрылись.
После перенесенного перед войной крупозного воспаления легких отец сильно постарел, его здоровье пошатнулось. Болезнь отразилась, главным образом, на ногах: отец не мог теперь быстро и много ходить. А ведь ему при бомбежках надо было поспешно сойти по лестнице с третьего этажа и перейти двор, чтобы попасть в бомбоубежище. В такой обстановке плохо приходилось тем, кто имел слабое сердце и больные ноги!
Наконец, мне удалось увезти к себе родителей и маленького Женю. Они заняли мою комнату, а я ходила спать к Наташе. С этих пор началась наша совместная жизнь в городке.
Батарейцы уходят на передовую
Наступил декабрь. Немцы стягивали силы, готовясь ко второму штурму Севастополя. Зима началась рано и была для Крыма суровой. Морозы превышали двадцать градусов, выли метели.
Мы с Наташей продолжали часто ездить на свидания к своим мужьям, но теперь уже не в лагерь: голые деревья, сугробы снега и завывание норд-оста не располагали к свиданиям на садовых скамейках. Мы встречались на камбузе батареи, находившемся в отдалении от нее. К нам часто присоединялась и Аня Трамбовецкая. Обычно наши мужья назначали свидания в час обеда. Кок Рыбальченко предоставлял нам свою комнату и сам обедал с нами. Обедали с шампанским. В инкерманских штольнях были огромные запасы шампанского, которого хватило на всю осаду.
Там же, на камбузе батареи, в большом обеденном зале устраивались вечера самодеятельности. Старший лейтенант Ротенберг играл на пианино, декламировал. Всегда веселый лейтенант Рязаев, завзятый танцор, отбивал мелкую дробь чечетки. Мой муж — страстный физкультурник, завоевавший перед войной на Всесоюзных соревнованиях по французской борьбе четвертое место, чемпион Черноморского флота и Крыма — выступал с акробатическими номерами. Участвовали в вечерах летчики авиачасти, краснофлотцы. Часто посещали нас бригады артистов — крымских, Черноморского флота или даже московских, приезжавших в Севастополь выступать перед защитниками крепости. Нередко воздушные налеты нарушали наше веселье, вечер прерывался, но ненадолго. Мы уже привыкли к пальбе, как будто всю жизнь прожили под грохот орудий.
Однажды во время налета на батарее объявили боевую тревогу, вечер прекратили, автобус мчал нас в городок под небом, исполосованным прожекторами, под звуки жесточайшей канонады. Столб пламени взметался над землей, раздавался оглушительный взрыв, небо, как молнией, освещалось синим светом, стекла в окнах звенели и напрягались, казалось, вот-вот разлетятся на мелкие кусочки, открывались двери, вздрагивал дом, по небу с грохотом проносился тяжелый снаряд. Мы ощущали гордость: стреляет наша батарея!
17-го декабря начался второй штурм Севастополя. Вечером выхожу от Наташи, чтобы идти к своим ужинать. Как всегда, останавливаюсь во дворе и смотрю в сторону фронта. Мощно гремит артиллерийская канонада. Мой взгляд задерживается на Мекензиевых горах. По ярким вспышкам, пробивающимся сквозь снежную метель, узнаю 30-ю батарею капитана Александера, несокрушимый бастион, о который каждый раз разбиваются волны немецкого наступления. По всему фронту, полукольцом, беспрерывные вспышки огня. Стреляет и наша, самая дальняя, батарея. Немцы бешено рвутся к Севастополю, атака сменяет атаку. Им надоело мерзнуть в блиндажах и окопах, их бесит этот маленький город, ставший у них на пути, как неприступная скала. Их манит Кавказ, им нужна нефть, скорей бы добраться до нее, а тут этот Севастополь — преграда на пути гитлеровской армии. Через него не перешагнешь, нельзя оставить его в тылу. Во что бы то ни стало стремится враг сломить безумную храбрость и силу тех, кто осмелился остановить его продвижение.
Целые сутки стреляла наша батарея, а потом почему-то замолчала.
На другой день утром приезжает в городок с батареи политрук Писанка, привозит много веток вечнозеленых растений и предлагает сплести несколько венков. Для кого же эти венки? От нас все держат в тайне. Мы с Наташей звоним мужьям. Они живы, здоровы, но не говорят, что случилось — молчат.
Расстроенные и мрачные, плетем мы венки. Сердимся на Писанку: почему молчит? Разве мы не понимаем, что кто-то погиб, не для живых же мы плетем венки! Дмитрий Григорьевич Воронцов (зав. подсобным хозяйством) видел, как вчера около пяти часов вечера, когда батарея стреляла, из-под земли вырвался столб пламени, огонь растекся по всей горе, а потом повалил дым.
Вскоре мы обо всем узнали. Во второй башне, после суток беспрерывной стрельбы, при закладке в казенную часть трехпудового заряда порох воспламенился прежде, чем успели закрыть замок орудия. Произошел взрыв. Вторая башня горела, и там под землей, как в каменной печи, горели тридцать четыре человека, горел и товарищ моего мужа старшина 2-й башни Славяковский. Муж надел противогаз, бросился в горящую башню, но не мог проникнуть внутрь. Хотел броситься вторично, но комиссар его остановил и запретил бессмысленно рисковать своей жизнью.
При взрыве газами выбросило на поверхность командовавшего в тот день башней лейтенанта Першина, который приехал с выносного пункта на батарею на двухдневный отдых. Першин был цел и невредим — ни ожога, ни ранения. Едва слышно билось его сердце. Врачи безуспешно старались вернуть лейтенанта к жизни. Через четыре часа, не приходя в сознание, он умер.
Батарейцы похоронили своих погибших товарищей в братских могилах возле лагеря.
Девятнадцатого декабря мы с Наташей решили лечь пораньше спать. Улеглись в восемь часов вечера. Вдруг в десять — телефонный звонок. Подошла к аппарату Наташа. Говорил Хонякин:
— Этой ночью нас отправляют на передовую, я заеду к тебе попрощаться, Мельник сойдет с машины, что бы проститься с женой.
Мы поражены. Почему на передовую, а как же с батареей? Звоню мужу.
— Борис, вы уходите на фронт, почему ты мне не позвонил?
— Я никак не мог решиться, не знал, как тебе об этом сказать… Думал, что ты будешь очень волноваться.
— Что ж, мой дорогой, ничего не поделаешь — война. Я буду ждать тебя у ворот.
Приехал муж Наташи — суровый, озабоченный. Я вышла, чтобы не мешать их прощанию.
Долго в молчании бродили мы с Аней по дороге у ворот. Говорить не хотелось, да и не о чем было. Наконец, в три часа ночи, с машины спрыгнули Борис и Трамбовецкий. Мы пошли домой. Мама и папа не спали, поджидая Бориса, они его очень любили. Маленького Женю разбудили… Борис сел в кресло, улыбнулся:
— Иду на передовую, били немцев из пушек, теперь будем колоть штыками.
Я никогда не забуду его таким, каким он был в эту ночь. Лицо одухотворенное, высокую фигуру плотно облегает черная флотская шинель. На шинели горят надраенные пуговицы. Автомат, на поясе патронташ и гранаты, крест-накрест ленты с патронами, в кобуре наган. Я видела в нем олицетворение воина, идущего защищать свою Родину.
Борис встал:
— Ну, прощайте — пора!
Поцеловался с отцом, матерью и сыном, вскинул на плечо автомат, надел на голову каску. Мы пошли в казарму, в комнату дежурного. Там сидела Аня со своим мужем. Разговор не клеился, в голове была пустота, а душа сжалась и застыла. «Странно, — думала я, — вот мы расстаемся, быть может, навсегда, а слов нет, и сказать друг другу как будто нечего». А было это потому, что все слова в такую минуту оказались бы пустыми, ненужными. Мы вышли на крыльцо. Одна за другой проходили машины. Но вот и последняя. Крепкое объятие — и мы расстались. Я, Наташа и Аня смотрели вслед уходящей машине. Прошло несколько секунд, и она скрылась в темноте ночи.