помчался туда, и Алексей, не удержавшись, последовал за ним. Они поспели как раз вовремя, чтобы увидеть завершение этой истории.

Стоя в подворотне, положив маузер на согнутый локоть, чекист выстрелил три раза и не попал.

Длинный и узкий двор заканчивался каменным забором в человеческий рост. Рядом находилась помойка. Налетчик успел вскочить на нее и перемахнуть через забор.

Чекист плюнул в сердцах, ни на кого не глядя, прошел сквозь строй расступившихся зрителей, влез на жеребца, смирно стоявшего возле тротуара, и уехал.

— Эх, мазила! — презрительно хмыкнул Пашка. — Из такой пушки промазал! Да я бы!…

— Сиди, стрелок! Много ты понимаешь! — сказал Алексей. — Думаешь, легко в бегущего-то попасть?…

И потом они всю дорогу обсуждали всякие способы стрельбы из разных систем револьверов — дядя Леша в этом хорошо разбирался.

МИТИНГ 'МЕСТРАНА'[1]

Спустя два дня шли они по Ришельевской улице и увидели возле Оперного театра скопление подвод, извозчичьих пролеток и ручных тележек всех систем и размеров. Двери театра были открыты, в подъезде толпился народ.

Пашка, посланный Алексеем узнать, что там такое, сообщил:

— Местран митингует. Ох и крику!…

Алексей решил зайти взглянуть.

Пашка уже не раз бывал в театре на митингах и знал в нем все закоулки. Он уверенно провел Алексея на балкон второго яруса. Они устроились в пустой ложе сбоку от сцены.

Театр был красив. Затейливые лепные орнаменты покрывали барьеры его полукруглых ярусов. Мерцала старинная бронза канделябров. Портьеры и обивка кресел были из настоящего темно-красного бархата, и казалось странным, что участники многочисленных митингов, происходивших здесь за последние годы, не ободрали их на портянки.

В партере тесно набились местрановцы. Они принесли сюда крепкий запах махорки, дегтя, сыромятных ремней и конского пота. Табачный дым пластами вздымался к высокому потолку, расписанному порхающими нимфами и голыми бородачами, удобно разместившимися на розовых облаках. Сквозь дым вполнакала светили электрические лампочки.

Сцена была хорошо освещена. В глубине ее висело огромное декоративное полотнище. Оно изображало африканский пейзаж. За столом, покрытым бархатной портьерой, на фоне дикорастущих пальм и египетских пирамид восседал президиум: пятеро здоровенных мужиков в приказчичьих картузах с высокими околышами.

К самой рампе был выдвинут квадратный дирижерский постамент с пюпитром вместо трибуны.

За годы работы в ЧК у Алексея накопился изрядный опыт по части подобных митингов. Он довольно быстро разобрался в обстановке.

Прежде всего он заметил, что толпа митингующих отчетливо разделена на две группы. Первую — большую— составляли ломовые извозчики, или, как их называли в Одессе, биндюжники. Это были главным образом рослые, мускулистые, громкоголосые люди, одетые если не добротно, то, по крайней мере, прочно: в брезентовые куртки, поддевки, матросские робы. Некоторые щеголяли даже в сюртуках и сатиновых рубахах ярких расцветок. Биндюжники занимали переднюю, ближнюю к сцене, часть зала.

Прочие местрановцы — тележники, водители трамваев, грузчики, служащие трамвайного парка — размещались сзади. Как нетрудно было понять, жилось им похуже: лица изможденные, одежда в лохмотьях. Держались они особняком, с биндюжниками не смешивались.

Наконец, присмотревшись, Алексей различил и третью категорию участников: горластых, пестро одетых молодчиков, вроссыпь сидевших близ сцены. Эти были сродни Пете Цаце…

Митинг проходил бурно.

Обсуждалось решение губкома партии об организации обоза для борьбы с голодом. Служащие трамвайного парка, тележники и водители конок считали, что губком надо поддержать. Но они были в меньшинстве. Биндюжникам решение губкома пришлось не по вкусу. Расставаться с лошадьми и подводами, а тем более идти в обоз, им не улыбалось.

К тому моменту, когда Алексей и Пашка явились на митинг, положение уже определилось. Только что ушел со сцены дружно освистанный оратор, который пытался доказать, что губком затеял нужное дело. Его место на трибуне занял бородатый детина в брезентовой куртке.

— Говорить будет Ефим Паперник! — огласил один из членов президиума, исполнявший обязанности председателя.

— Скажите на милость, что он меня агитирует? — негромко начал Ефим Паперник. — Что он меня агитирует, я спрашиваю? — продолжал он несколько громче. И вдруг долбанул кулаком по пюпитру: — У меня дома пять ртов! Я поеду куда-то к черту на кулички, а они будут сидеть и щелкать голодными зубами? Кто их пожалеет? Ты их пожалеешь, агитатор?! Что у тебя есть? Твои тощие руки и ноги? Так они не станут есть твоих рук и ног! Им нужен кусок хлеба, вот что им нужно!

Биндюжники сочувственно зашумели.

— И вообще, кто такой Семка Бриль? — продолжал Паперник. — Что он может понимать в извозе! Он же тачечник, сам себе лошадь! Он поел, и, значит, его лошадь поела. У него голова не болит за сено, за сбрую, за деготь, за черт его знает что! Где это все достать? Советская власть даст? Дулю она мне даст! Свое клади, кровное, что я, может, годами наживал. А какая благодарность? Что я с этого буду иметь? Обратно дулю! Если у меня когда-то была несчастная пара битюгов, так я уже для Советской власти частник и буржуй! — Все больше распаляясь, Паперник сорвал картуз с лохматой головы. — А какой я буржуй?! Кто мне сундуки набивал? Что у меня есть — все мое, потом добытое! Если я для Советской власти буржуй, так на черта мне сдалась такая власть? И чтобы я для нее в обоз шел?!, На вот! — Паперник выставил залу сложенные кукишем двухфунтовые кулаки. — Нехай без меня проживут! — и, плюнув, ушел со сцены.

В поднявшейся затем буре особенно усердствовали горластые молодчики, которые напомнили Алексею Петю Цацу. Папернику кричали:

— Правильна-а!…

— Долой!…

— Хай сами возы тягають!…

И значительно реже и слабее пробивались крики из конца зала:

— Буржуй ты и есть!

— Проживем, не волнуйся!…

Когда немного поутихло, председательствующий выкрикнул, что слово имеет «представитель гужевого транспорта» Фома Костыльчук.

На сцену взобрался вертлявый человечек в коротком пиджаке с закругленными полами. По виду этот «представитель гужевого транспорта» не имел ничего общего с другими биндюжниками. Лицо у него было обрюзгшее, бледно-розовое от пьянства, волосы зализаны на косой пробор, вместо галстука болтался на шее мятый засаленный бантик.

— Я хочу сказать за свободу, — заговорил он сипло, с надрывом, ударяя себя в грудь кончиками пальцев. — Кругом все уши пробуравили — свобода, свобода! А где она есть, та свобода? Пусть мне кто- нибудь объяснит, где она ховается в Одессе? Давайте рассуждать как соображающие люди. Говорят, царский режим давил нам на горло. Что верно, то верно. Но зато что мы имели? Мы имели в Одессе пароходы со всего мира. В порту было тесно, как на Привозе в базарный день. Бананы, персики, турецкий табак… — Фома Костыльчук загибал пальцы на руке, — Маслины — хоть завались, за муку и масло я уже не говорю!… Что? Не каждый мог? А я разве говорю, что каждый мог? Каждый, конечно, не мог, А биндюжники могли! Что на возу, то и домой везу. Или не так? Что тебе стоило схоронить пару кило апельсинчиков, например, если их у тебя на подводе полсотни ящиков? А теперь? Смотрите сюда: шо ни день — подай телегу, подай битюга, подай то, подай се… Так где же, спрашивается, свобода? Ежели я хочу жить, как мне

Вы читаете «Тихая» Одесса
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×