поэту всегда относился хорошо, а одно время даже любил. Я не верю, что «Коммунисты, вперед!» — просто паровоз. Все горькое, что можно Межирову сказать, он и сам знает и сказал о себе, а от недавних строчек про американскую негритянскую церковь я завистливо облизнулся:

Все встают, как у нас в СССР говорят, и поют, что бояться не надо Ничего, ничего…

Мы выдохлись и вкратце объяснили свой приход. Межиров, заикаясь, ответил, что у него есть четвертной, но он последний и десять рублей нужно вернуть сегодня же, а остальные 15 можно и на днях. Мы поблагодарили и поспешили к магазину, отбиваясь от собачьих поцелуев, как две горничные от приставаний гимназиста.

Уже в совершенно другом настроении, воротив десятку, гремя и позвякивая содержимым холщовой сумки, мы пришли в драматурговы угодья. Репутация наша была спасена, а веселая боксерша бурей и натиском лобзаний сразу завоевала благорасположение собутыльников.

Пару лет назад я вычитал у Клайва Стейплза Льюиса рассуждение, от которого у меня защемило сердце. Раз бессмертно только вещество любви, то спасение живности целиком зависит от нас. Если мы действительно любим собаку, кошку, хомяка или черепаху, то тем самым мы обессмерчиваем свою животину. Без нашего участия звери обречены. Даже если Льюис ошибся, Бог может прислушаться к этому мнению, одобрить его и внести кое-какие поправки в Свое мироздание, ведь Он — творец, а не догматик. Когда у меня хорошее настроение, мне верится, что дворняга Лорд, колли Мичи, королевский пудель Максим, сенбернар Том и ты, мой безобидный Чарли, еще запрыгаете вокруг меня, ведь я любил вас! А над нашими головами будут шуметь на небесном ветру липа и клен, посаженные мной с любовью в честь рождения дочери и сына, Саши и Гриши.

Допито было все, принесенное Пахомовым и мною, и продолжения не предвиделось. Гости стали разъезжаться с дачи. На станции я спохватился, что доверчивую собаку собьет электричка или умыкнет подгулявший прохожий, снял ремень, заарканил псину и повез на «Юго-Западную» под родительский кров. То-то я порадовал их: вечный запашок перегара, спадающие штаны, чужая собака на ремне, когда в доме своя. Мы растащили сцепившихся сук по разным комнатам, ад сменился затишьем, я завалился в обнимку с боксершей дрыхнуть. Сдав на пожарного, я добыл дачный евтушенковский телефон и доложил секретарю о случившемся. «Привозите», — строго сказал он. Но теперь в сильной позиции был я и настал мой черед отказывать. Я дал свой адрес и повесил трубку. Собака заночевала. Наутро я ушел учить шестиклассников уму-разуму, оставив свору на Сашу, младшего брата.

Меня сушило, и я с восхищением слышал, что любимый герой тщедушной Ани Сорокиной — Андрий, ибо дерзнул предпочесть, когда иностранная машина подрулила к дому #121 по Ленинскому проспекту. А минутой позже эффектная незнакомка на ломаном русском втолковывала моему озадаченному брату восьмую заповедь Моисееву.

И я позабыл думать о Евтушенко, только одной застольной байкой стало больше.

В 1983 году, когда все посвященные с нетерпением ждали скорого свершения пророчества Оруэлла- Амальрика, а оно тогда не сбылось; но умер в апреле восемьдесят четвертого дядя Горя, а 9 мая мама, и ее страшная будущая смерть целый год клацала клешнями по линолеуму квартиры, и мы успели привыкнуть к мерзкому беспозвоночному, я остепенился, женился, завел ребенка и сторожил стройплощадку на улице Алексея Толстого, у самого впадения ее в Садовое кольцо. Работа была не бей лежачего: ночное дежурство в теплой бытовке и два дня свободных. Всегда можно было подмениться, сторожили свои люди: Алеша Магарик, старый мой друг, и Сережа, новенький, отдыхавший от тюрьмы, а Магарику еще только предстояло. Рабочие болгарского подданства облагораживали дореволюционный дом, то бишь советский коммунальный зверинец, для будущих высокопоставленных жильцов, делали из говна конфетку. За забором стройплощадки стояла сравнительно новая девятиэтажка, местожительство Гришина, 1-го секретаря МГК КПСС. Местные старожилы по освещенности окон третьего этажа с важностью сообщали, дома государственный муж или нет. Так лондонцы безошибочно знают по выброшенному над Виндзором флагу, что королева у себя.

Высоким соседством объяснялись периодические визиты на мою стройку трех-четырех одинаковых мальчиков в кожаных пальто.

— Все в порядке? — спрашивали они, без стука входя в бытовку.

— Все спокойно, вы из КГБ? — с деланной наивностью спрашивал я, отрывая глаза от тамиздата.

Не удостаивая профана ответом, они уходили.

Выгодное местоположение предполагало дым коромыслом, и частенько зимним, чернильным, московским утром выбирался я, разбуженный телефонным звонком жены, из спального мешка, разостланного на стульях, и торопился убрать пустые бутылки до прихода прораба Соломко, а потом выходил в темноту и хватал пересохшим ртом пригоршню снега со штабеля досок.

Этот Соломко утверждал, что если он выйдет на балкон приветствовать шествие женщин, познанных им, и возденет, ликуя, руку, то рука его затечет, а женская толпа не поредеет.

Той зимою моя тбилисская приятельница, Мада Розенблюм, приехала в Москву, и я позвал ее на студию Штейнберга. Правда, день занятия совпал с моим дежурством, но сторожка была рукой подать от Дома литераторов, и я простил себе двухчасовую самоволку. Занятия проходили в Дубовой ложе, где некогда был поставлен «на правеж» Галич, а сейчас вовсю шла читка по кругу под началом Аркадия Акимовича, бывалого зэка. Читка закончилась, мнения отзвучали, студийцы потянулись к гардеробу. В вестибюле Мада познакомила меня по случаю со своим приятелем, Владимиром Леоновичем, и я пригласил их в свою сторожку. Вчетвером мы пошли одеваться, четвертым был Егоров, тоже, если не ошибаюсь, Володя. Он писал или переводил, уже не помню; мне он нравился по-человечески. Мы одевались.

Леонович распахнул шубу перед Мадой. Я прихорашивался у большого зеркала и видел в нем Егорова, протягивавшего гардеробщику номерок. В зеркале, рядом с Егоровым, появился Евтушенко, судя по всему, навеселе.

— Поздравь меня, фильм разрешили! — бросил он Леоновичу.

Рукопожатье.

— Как пишем, младое племя? — это уже Егорову, а я наблюдаю в зеркало.

— Да уж не как вы, — с подростковой дерзостью отвечает мой однокашник.

Евгений Александрович выбрасывает руку, Егоров берет эту руку на милицейский залом, Мада с криком виснет на Егорове. Вот и все.

— Фашисты в кожаных пальто, из вас никогда не получатся писатели! — кричит нам в спины Евтушенко.

Мы выходим на улицу и ждем Леоновича, и снег валит на искусственную шубу Мады, на мое пальто черного вельвета; верхней одежды Егорова не помню. Выходит Леонович и говорит:

— После случившегося я не могу воспользоваться вашим приглашением.

Сухо кивает и уходит. А неделю спустя мне звонит Алейников и говорит:

— С переводами тебе, после того, как ты избил Евтушенко, Леонович не поможет.

Я пускаюсь в объяснения, но бросаю их на полпути, вспомнив, что поэту нужна легенда.

Ну и чтобы покончить с этой внезапно разросшейся евтушенконианой, доложу, что лет пять назад Лена входит из нашего коммунального коридора на 1-м Новокузнецком в комнату и говорит:

— Тебя какой-то хам к телефону.

Иду. «Да», — говорю. И вальяжный голос сообщает приятные вещи о моих стихах, но коверкает мою злополучную фамилию, и мне достает педантизма Евтушенко поправить. Время от времени я говорю «спасибо» и молчу. Не по гордыне или по неприязни, а по скованности и неумению вести литературные разговоры с незнакомыми людьми. Он спрашивает меня, как поэт поэта, о моих американских впечатлениях. И я отвечаю. Он просит «подослать» ему в Переделкино книжку. И я обещаю. И на этом мы расстаемся. Интересно, подозревает Евгений Александрович, что похититель собак, фашист в кожаном пальто и его неразговорчивый телефонный собеседник — одно лицо?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×