А тут же почтительно суетится белоглазый с блокнотиком и шепотком: «Как фамилия товарища? Который с товарищами Буденным и Ворошиловым… Ясно… Из села Геройское… Ясно…»
С тех пор начал расти Ефим Гармата. Но в местных масштабах. Был членом правления, был председателем колхоза, был директором мебельной фабрики в райцентре, был председателем месткома карьероуправления… А когда достиг пенсионного возраста, стал освобожденным секретарем партбюро… Яков же Каша, который после стахановской жизни на пенсию уходить не собирался, числился сторожем, но с широкими партийными полномочиями.
Однако в весну 1932-го все это было еще делом неизведанного будущего. Стоял тогда Яков Каша на мосту, смотрел на грязные сугробы, слушал плеск воды, грохот мельничных жерновов, жадно вдыхал запах мучной пыли, и от этого кусок липкого коммунарского хлеба, который он ел, казался ему вдвое аппетитней.
Подошла драная старуха, поклонилась, попросила хлебца Христом Богом…
— Поди в церковь, — посоветовал ей Яков, — недалеко… И на кусок хлеба соберешь, и помолишься… А я религиозным не подаю, я комсомолец…
— Так закрыли церковь-то, — сказала старуха, — и поп сбежал…
— Еврей из района приезжал, лекцию говорил… Вроде бы поп всю церковную казну в Палестину вывез…
— Это раньше была Палестина, — сказал Яков, который к тому времени посещал кружок ликбеза и читал по слогам газеты, — это по-религиозному Палестина, а теперь она Месрапотамия называется.
— Может, и так, — согласилась старуха, — да церковь закрыли.
— А раз закрыли, в комсомол поступай, — засмеялся Яков.
— Извинения прошу за беспокойство, — сказала старуха, поклонилась Якову и пошла по мосту на другой берег… Яков от нечего делать посмотрел ей вслед и увидел молодую нищенку, тоже бледную и драную. — Развелось их, — сердито подумал Яков, — только от одной отвязался…
Нищенка была Полина, будущая любимая жена Якова, но он этого еще не знал и потому зачем-то спросил:
— Тебя как зовут?
Она сказала. Он отвернулся и начал смотреть на воду, грохочущую у мельничных жерновов, думая, что нищенка будет клянчить хлеб. Но потом вдруг глянул, она уходила, была уже далеко. Сам не зная зачем, он крикнул ей вслед.
— Эй, ты… Деваха… Краля… Как тебя…
Она остановилась, обернулась и ошпарила голубыми глазами.
— Полина меня звать, — сказала она.
— Ну, забыл, прости, — усмехнулся Яков, подошел к ней, отломил кусочек хлеба, — на, возьми…
Она взяла и начала есть, откусывая от маленького кусочка совсем маленькие частички, не ела, а сосала их, как дети сосут сладкие леденцы.
— Все померли, что ли? — спросил Яков.
— Все, — сказала Полина.
— И у меня все, — сказал Яков, — но харч свой имею… Пошли ко мне…
— Нет, — сказала Полина, — я не гулящая… мне мамашка перед смертью запретила…
И чем больше она говорила, тем более нравилась Якову.
— Я ведь комсомолец, — сказал Яков, — а отношение с женским полом у нас строгое. Это только буржуазия и кулаки про нас вранье распускают. Пойдем в сельсовет, там мой друг Ефим Гармата, свой человек.
Так поженились Яков и Полина. И через год родился у них сын, Емельян Каша.
Сынок был хороший, сопливенький, слюнявенький, пердунчик с ручками мягонькими, как свежие пирожки из дрожжевого теста. Когда жизнь стала чуть погуще, понаваристей, начала Полина печь на Якова стахановские заработки сдобные пирожки с луком и кашей. И пирожки те, только-только из печи вытащенные, аккурат были на ощупь как Омелькины ручки. Начались и премии за доблестный труд. То патефон, то сапоги с ушками. Наденешь в выходной новые сапоги, запустишь патефон: «Все выше, и выше, и выше…» Возьмешь Омельку на колени, понюхаешь родную теплоту, понюхаешь еще раз — скипидар в нос, значит обоссался. А Полина тем временем миску на стол с целой кучей Омелькиных теплых ручек… Хорошо…
И вот на эту счастливую жизнь посягнул фюрер… Было за что воевать… И провоевал Яков Каша четыре года… Но об этом особый разговор. Война — это тоже жизнь. Но жизнь во сне. Пока спишь, сон — главное, а как проснулся, все, что было, как будто тебе рассказали. Если б не ранения, тугие шрамы, то и не поверил бы…
Проснулся от войны Яков Каша, вернулся домой, а оборванный кусок прошлой счастливой жизни с новым куском плохо склеивается… И та будто Полина, и не та… И смотрит по-другому, и на ощупь ночью другая… Сынок же Омелька стал подростком, злым и нервным. Махрой изо рта прет, и на мать руку поднимает. А вместо ручек-пирожков у него немытые кулаки, хоть и небольшие, но костлявые, как гвозди острые. Яков его пробовал ремнем солдатским учить, так сама же Полина заступается… Ну и живите, как хотите.
Занялся Яков восстановлением народного хозяйства, карьер восстанавливал. А Полина в колхозе, куда пошлют. Омелька в школу в соседнее село начал ходить. Вроде бы постепенно притерлись. Яков по воскресеньям даже патефон опять заводить стал: «Все выше, и выше, и выше…» или «Давай закурим…» Полина блинов из пшена испечет, Омелька покушает, добрей становится… Сидит слушает, как отец ему свои военные сны рассказывает.
— Видал я и американцев на реке Эльбе, — говорит Яков Каша, макая пшенный блин в молоко, — жизнь у них по-своему тоже хреновая… Все ради денег… А вместо прощай — до свиданья — будь бай говорят… Это значит будь богатым. Бай по-ихнему что-то вроде нашего помещика или кулака…
Полина слушает, и оттаивает, и лицом розовеет, и даже полнее телом становится ночью — может, от налаживающихся отношений, а может, от молочка. При социализме ведь тоже без денег не проживешь. Накопили деньжат, купили коровенку. А чем кормить? Лето было холодное, а зима лютая. Спасибо, Ефим Гармата, который из эвакуации вернулся, соломой помогал и колхозным гужевым транспортом.
Как-то в начале весны, но при зимней еще погоде, крепком морозе и густом снеге, поехали в поле за соломой. Впереди на тракторе ехал тракторист Чепурной, а следом на лошади, запряженной в сани, Яков. Рядом с Яковом сидел Омеля, а чуть позади Полина и жена Чепурного, Клавдия.
День был тоскливый, снег да снег. За снегом чернели строения, деревья. Но когда выехали в поле, и это развлечение пропало. Снег да снег, куда ни посмотришь. Хоть бы стемнело быстрей. Яков не любил зимой светлое время суток. Бесприютно как-то. А в сумерки загорались огни в домах, лампы-прожектора на карьере, и становилось уютней. Однако до вечера еще было ох как далеко.
Ехали медленно, тракторист Чепурной полз, не торопился, на малой скорости. От медленной этой езды становилось еще тоскливей. Яков уже и причмокивал и вожжи вскидывал, думая, что Чепурной заметит и прибавит скорости. А тот полз да полз. Яков несколько раз порывался идти на обгон, да дорога была узкой. Наконец на повороте представилась возможность. Яков хлестанул лошадь, сани обогнали трактор, но наехали полозом на лежащее под снегом бревно и опрокинулись. Полина, сидевшая с краю, мигом выпала из саней и очутилась под трактором. Да так, что ее и видно не стало, только кровь потекла из-под трактора обильно, будто ее кто-то лил ведро за ведром. Трудно было поверить, что из человека, ко всему еще такого небольшого, как Полина, может вытечь столько крови. Все это случилось словно с посторонним. Только когда Омелька выбрался из опрокинутых саней и побежал прочь от материнской крови в снежную степь, Яков понял, что случилось это все именно с ним.
2
В гроб Полину положили в мешке, иначе нельзя было. А Чепурного оправдал суд, поскольку невозможно было предвидеть ни бревна под снегом, ни обгона, на который пошел Яков. Яков и к Гармате