Она молча покачала головой, спрятала свою надежду за занавеской ресниц и с необычной тщательностью начала застегивать блузку. Она больше не стремилась убедить его, освободить от их влияния; был только один способ изменить его — воспитать его ребенка. «Это все, что мы можем сделать, чтобы попытаться изменить вас, — думала она. — Например, мы вполголоса, тайком нашепчем нашим детям о том, каким должен быть будущий мир. Нас, женщин, ничто не разделяет, и то, что не удается сделать вам, выполним мы. Вы недостаточно нас любите, чтобы мы могли удержать вас, но вы всегда оставляете в наших руках будущее, которое от вас ускользает. И мы будем терпеливо, по-матерински, продолжать наш незаметный труд до тех пор, пока мир не станет воплощением добра и нежности».

— О чем ты думаешь?

— Я? — спросила она, широко распахнув большие невинные глаза. — Ни о чем.

Она поднялась и бросила последний взгляд на холмы. Пройдет двадцать или тридцать лет, и когда- нибудь маленькие Эмберы из деревни будут с удивлением думать, кто эта старая американка, которая приехала сюда, чтобы в одиночестве бродить в зарослях кустарника, и что она здесь ищет.

Они забрали плед и сумку и начали спускаться к деревне. Было четыре часа пополудни, и голубая предвечерняя дымка уже окутала землю. Они перебрались через ручей по прогибающейся доске и пошли по тропе вдоль развалин овчарни, живой изгороди из шелковицы и пересохшего родника… Ниже уже виднелись крыши Рокбрюна, потом деревня скрылась из вида, и остались только море и густые заросли шелковицы с разбросанными там и сям вкраплениями желтых пятен мимозы.

— Вот они, — сказал Сопрано.

В глазах барона мелькнул проблеск, который, в крайнем случае, мог бы сойти за осмысленное выражение. Своего рода просветление. Но, скорее всего, это было отражение неба, тем более что у барона были голубые глаза.

Сопрано дошел до поворота, убедился, что со стороны деревни никто не идет в эту сторону, и снова занял свое место за шелковичными кустами. Пара находилась еще метрах в пятидесяти, и нужно было подпустить ее как можно ближе, чтобы поточнее прицелиться. Они шли очень близко друг к другу, держась за руки, а Сопрано хотел быть абсолютно уверенным, что пуля не заденет женщину. Он не сомневался, что барон предпочел бы убить обоих, лишь бы не разлучать их, но тут ничего не поделаешь. Он поднял револьвер.

И в этот момент барон выстрелил.

Он стоял в нескольких шагах позади Сопрано и выстрелил, почти не целясь, просто направив кольт в его сторону. Сопрано отскочил назад и внезапно осел на землю, разбросав ноги в стороны. Барон со смущенным видом стоял перед ним с револьвером в руке. Сопрано прилагал неимоверные усилия, чтобы понять, зачем барон сделал это, но ему не удавалось собрать мысли воедино, потому что мистраль все сдувал и уносил с собой, оставляя в голове лишь пустоту. Он оперся руками о землю и попытался удержаться в сидячем положении. Внезапно он подумал, что барон, должно быть, ранил его и, вполне вероятно, даже серьезно. Несомненно, он выстрелил случайно, рефлекторно. Сопрано не допускал и мысли о потере друга. Но на его лице были написаны такое непонимание и такой печальный упрек, что барон сжалился над ним. Он решил успокоить Сопрано и привести окружающий его мир в порядок, чтобы тем самым облегчить его последние мгновения.

Он нагнулся над Сопрано, обшарил его карманы и достал пачку купюр.

Он даже начал пересчитывать деньги, слюнявя пальцы и стараясь выглядеть как можно более циничным, пока наконец не почувствовал, что Сопрано совершенно успокоился.

Сопрано, казалось, действительно все понял. Барон выстрелил в него из-за денег. Его лицо прояснилось, он улыбнулся, бросил на барона полный восхищения взгляд, попытался что-то сказать ему, но закашлялся и откинулся на спину. Он подумал, что этот сукин сын ранил его, должно быть, не так серьезно, как ему показалось раньше, потому что он почти не чувствовал боли. Ему захотелось закурить, но, непонятно по какой причине, он отказался от этой мысли. Спустя какое-то время боль почти утихла, а потом и вовсе прошла, и его глаза стали совершенно спокойными.

И тогда барон сделал нечто очень странное.

Он повернулся спиной к телу и сделал ногами быстрые движения, которые делают кошки и собаки, когда хотят прикрыть песком или землей следы своих испражнений. После этого он поднял руку с пачкой денег и, размахнувшись, швырнул ее подальше от себя. Затем он спустился на тропу с другой стороны от поворота, оперся на свою тросточку и стал ждать.

Когда пара поравнялась с ним, барон обнажил голову и отдал честь любви. Он долго приветствовал ее, держа котелок у сердца, и всем своим видом — жилеткой, маленькими усиками и багровым лицом — напоминал провинциального тенора, тянущего сентиментальное о amor! При прохождении королевского кортежа он склонился так низко, что чуть было не упал, и Энн улыбнулась этому странному джентльмену, а барон, прежде чем снова надеть маску невозмутимости, еще некоторое время стоял, сняв шляпу перед Ее Величеством Любовью. Его щеки были надуты, он поднес ко рту руку и слегка покачивался, словно прилагал неимоверные усилия, чтобы не расхохотаться. Он уступил одно очко миру, но оно было единственным, которым последний мог похвастаться. Барон склонялся перед любовью, но ни перед чем больше; непроницаемый и высокомерный, он собирался продолжить свой путь под залпами кремовых тортов — этих падающих звезд человеческого горизонта. Он был уверен, что выпутается, несмотря на мысль, которую посвятил ему философ Мишель Фуко и в соответствии с которой «человек — явление новое, и все предвещает его близкий конец». Он чуть было не расхохотался, но сумел сдержать себя. Он выпрямился, поднял голову и, обратив лицо к свету, уверенным шагом начал спускаться по склону холма. Он уже давно взял себе в качестве девиза строки поэта Анри Мишо: «Тот, кого заставил оступиться какой-то камень, был в пути уже двести тысяч лет, когда услышал крики ненависти и презрения, которые, предполагалось, должны были испугать его».

Спустя примерно полчаса барон появился на Большом Карнизе. Это было впечатляющее зрелище.

Мальчишки, со свойственной детям жестокостью по отношению к пьяным, должно быть, сыграли с ним злую шутку, потому что он появился, сидя на осле спиной вперед и держа в руках ослиный хвост.

Он вновь обрел все свое достоинство.

XXVI

Мы сели в автобус, идущий в Мантон. Чемодан он отправил на вокзал еще утром, воспользовавшись услугой Эмбера.

Старый белый автобус был тем самым, на котором мы приехали сюда, не знаю, помнишь ли ты об этом.

Проезжая по дороге на мыс, мы подняли головы и увидели Рокбрюн, замок, церковь и дом с закрытыми зелеными ставнями, но, к сожалению, автобус свернул, и все скрылось за поворотом.

Когда ты оставишь меня в следующий раз, когда ты уедешь еще раз — в Абиссинию или в Китай, Чили, Перу, Вьетнам, Конго, Аргентину, Чехословакию, Никарагуа, Боливию, Южную Африку или освобождать луну, когда мы расстанемся в предпоследний раз, то надо будет сделать это в парижском метро в час пик, в суматохе и толчее — у нас не будет времени заметить этого, мы выйдем на станции Шатле и скажем: ну все, пока.

Мы приехали в Мантон, и до отхода поезда оставалось еще полтора часа. Вот уже два дня для меня был самый благоприятный период, я захотела воспользоваться последним шансом и сказала ему об этом.

— Где?

— Мне все равно где.

Они пошли в отель напротив вокзала.

Нам дали сорок третий номер, на четвертом этаже. Мы поднялись пешком, потому что не было лифта. Держась за руки, мы сели на край кровати. Вошел коридорный в зеленом фартуке, с усталым выражением на лице, по нему было видно, что он уже привык к таким «постояльцам».

Вы читаете Грустные клоуны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×