сроду. И огонь видать, и дым видать, а вокруг костра вроде темны люди ходют. Глядит дедянька — вот сыматся этот костер большущай вместе с людьми, над лесом подымется и летит прямо на них, и всё больше да больше делатся. И люди с костром летят и так же в небе вокруг костра ходют, как вроде переговариваются. Дедянька-то испугался: “свят, свят…” А Барма-то тут и засмеялся. Ну. И костер вместе с людями на полнеби рассыпалси.

Ладно. В караулку взошли, свет в лампе вздули. Дедянька взял граненай стакан, самогону налить. Барма-то и говорит:

— Глянь, Васятк. Стакан-то — с трещиной. Лопнул.

Дедянька глядит — а как раз по середке по самой вроде надрезано: трещина.

— Эх! Чуть ведь не налил! — баит. — Донышко-то отвалилось ба…

Ну и выкинуть стакан-то хотел. А Барма смеется:

— Погоди, не бросай.

Глянул дедянька — а стакан целай!

— Барма! Да только щас трещина была!

А он:

— Наливай, Васятк. Не бойси.

…Да-а, Барма сильнай колдун был. Что Барма, что Гаврила. Ну не сильней, конечно, свово отца. Наталья-то, это Соньки вашей мать, а Барме племянница, она уж потом, позжее переняла. Она ведь молоденька замуж выходила. Мясник муж-то был, квартирешка у него в Сызр не окыл вокзала. А оне там, в этих домах, как ведь живут? Под замком и день и ночь. Каждай в своей скворешне сидит, из окошечка высовыватся и на протуар оттудова сверху смотрит. Наталья-то, чай, тогда в театре работала. Артистам одежу кой-какую нарошин-ску шила и их убряжала. Ну не больно ее там приголубили. Не приветили что-то. Разжаловали. Я, мол, там ее на первом же случае раскусили. Не утерпела, чай, да, може, какому артисту килу и посадила. А там ведь терпеть-то не будут: проштрафилась — айда, ступай. Ну и выгнали. А муж, мясник-то, здоровай-краснай был, не пил, не гулял. Не латрыга, не табашник. Ну — баптист вскорости оказалси! Она от нёво — ба-а-а! — скорея ноги в руки, да и убежала, опять в отцову избу.

И уж когда Наталья от мужа вернулась, да когда стареть начала, тут уж про нее сильнай разговор пошел. Это перед Гаврилиной смертью. Тут много под-тверждениев-то было: молоко у коров отымат. А вот оно не сплетни. И раз у Шароновых случилось. Коровушка-матушка мычит, места себе не найдет, и день и два и три. Ее доют — а молока капли нету. А уж сроду ведерница была! Оне, Шароновы, сколь время ума не приложут: что с Дочкой да что с Дочкой? Корову иху Дочкой звали… Только что-то вышел Янька-то Шаронов во двор середь ночи, а дело зимой было, рождественским постом. Мороз как раз несусветнай, бревны в избах трещат. Вот он вышел, да потихоньку — батюшки-светы! Наталья кривая прям наспроть крыльца гола-раздета на снегу стоит и — босиком! Вороты кругом изнутри на запорах, и как она во двор попала — не знай. А корова в сарае прям в стенки бьется, мечется и не мычит, а как человек стоном стонет. И вот глянула Наталья на Яньку, увидала ёво — глядит Янька, а уж на том самом месте никакой Натальи нет: огненнай шар закрутилси, завертелси. И вот шар-то как рассыпится вдребезги! На весь двор только искры до небу. Как только дом не подожегси, Янька-то дивится. Разбилси шар, а под ним вдруг кака-та черна свинья поджара оказалась. Что за свинья? Янька-то стоит-кумекат, в толк не возьмет. Тут свинья захрюкала, дурниной завизжала да к воротам кинулась. А под самыми воротами под землю и провалилась. И ни следов тебе нету, ничего. Снег ровный лежит. А это не свинья черна была, а сама Наталья. Оборотень.

Думал Янька думал: чово делать-то? И вот все же сыбразил. Укараулил Наталью, когда она в бане на заднем огороде мылась. Да кочергой дверь-то и подпер. Он в предбаннике сидит ждет, а там, в бане, жарища, долго не просидишь. Наталья-то — торк в дверь. А Янька ей из предбанника:

— Не выпущу! Испортила Дочку нашу, живая теперя не выйдешь! Угорай! — и матерно прибавил.

А колдуны матерно слово больно не любют. Чем матернее слово, тем, знай уж, тижельше им делатса.

Наталья видит — плохо дело. И стала она Яньку уговаривать:

— Открой, Яньк. Не узоруй. Какая такая Дочка? Я и не знаю. Люди про меня хвастают, а ты веришь. А у меня в печке дома пироги не вынуты, я уж и так скорея парилась, вполсилы, и пару хорошего — не дождалась.

А Янька знай матерно ругатся, не открыват.

— Видал тебя! — баит. — Знаю! Выправляй Дочку, такая-сякая, немазана-сухая!..

Ну, Наталья-то и поубещалась:

— Ладно, Яньк… Ступай домой. По-твоему пускай будет…

И опять ее Янька изругал по-всякому — и кочергу убрал, ушел.

Ну и что вы думаете? С того самого дня коровушка у Шароновых повеселела-повеселела, а к вечеру Марья уж ведро надоила: доиться корова стала! А то ведь беда им была. Она, Наталья-то, чай, прикинула: ага, Янька-то что? — смирнай. Да из плену, знашь, кантуженай пришел. Его ведь и на работу всё никуды не брали. Это уж потом он в ДОСААФ устроилси. В ДОСААФе стал роботать, по стрельбе. А то одна надёжа — на корову. Тихай мужичок — думала, с рук-то и сойдет. Вот она до коровы-то и добралась.

А вот в другой раз повадилась эта Наталья к Самойловым ходить. А у них, у Самойловых, тогда бауш-ка Оляга помирала. И принесла ей эта сама Наталья блюдо капусты из погреба. “На-ка, — говорит. — Поешь-ка, — говорит, — кислого!” И нет бы Ташке-то, Олягиной дочери, либо капусту не брать — ведь знают весь век, что колдунищи! — либо взять, да наотмашь в огород с левой руки закинуть, да Богородицу три раза прочитать. Нет. Ну, Оляга-то и поела. И вот в ночь — что ты будешь делать! — начала Оляга по- собачьи лаять. Все вокруг Оляги бегают:

— Мамань-мамань! Да ты что? Господь с тобой. Уймись. Это ты что теперь как лаишь? Мамынька, не лай!..

А она — пуще заходится, и вот ведь как лаит — на весь дом!

И уж как ей отходить, чего-то вдоль горницы ка-а-ак пролетит! И — в печную трубу. Заслонка-то — звяк-бряк! — грохнулась. А в трубе-то и завыло!.. Ой. Ой, У них у всех волосы дыбом.

Потом уж Ташка с перепугу маненьких бумажоночков нарвала, на каждой аминь написала да во все щелки посовала. И под оксшки, и под стол, под стулья, и под дверь, и в подпол подоткнула. Всю избу как есть зааминила. Это чтобы Оляга потом из бору, с могилков, в дом ба не летала мертва. Порчена, знашь, умерла…

А Наталья и потом к Самойловым нет-нет да и зявится. Щас дело приищет — идет. Таз ей дай — белиль-ну кисть дай. Ничего ей не дают — “у нас у самих нету!” — все равно идет. Ташка-то думала “ну — и не отважу!”

Ташку маненько сгодя стары люди, правда, научили. Подсказали ножницы растопырить. Растопырить — и в растопырку в невидно место стоймя спрятать. Или ухват окыл печки наоборот поставить, рогами вверх. Колдунищи от этого как опутаны становются: тут же чуют. Или в дом не взойдут, а если взошли, то уж не выйдут, покуда ножницы, ухват ли, не опустишь. И вот как просить будут, рожки-то вниз убрать — прям на коленках ползать станут, в ногах все изваляются. А вот если рано почуяли да в дом еще не взошли — эх и ругаться начинают! Так и кидыются с кулаками, что их бесом — рогами, значит, — дразнют. А сделать-то ничего и не могут: злость есть — а силы тогда у них нету. Ну только вот эдак вот Самойловы Наталью и отвадили…

Рядом с нашими могилками Олягу-то ведь похоронили. На хорошем месте, на бугорке, на солнышке. Вот всё же лучше нашего кладбища — нету. И в бору, и в сосёнках, и место сухое, с песочком. Весной-то как птички поют!.. Не зря которы под старость, где ни живут, а помирать суды едут… Вон Маня Сахалинска уж пять разов приезжала. Думат, время подошло, тычьма оттудова летит, с полгода поживет — нет! рано приехала! — глядишь, опять на Сахалин закатилась. Больно боится, кабы ее в Сахалине не зарыли. Никак не хочет.

И вот, Ташка-то говорит, ни разу Оляга из бору не прилетала. Бог все же миловал. А это ведь не сам покойник прилетат, а бес. Покойником обернется и прилетит… А что, быват и летают!

А быват, и нету ничего — узоруют узорники. Вот жила раньше на Зайке Катенька-дурочка. Ну, не дурочка, а маненько глупа. Зато уж сестра ее была такая умна-разумна, такая самостоятельна, что и замуж

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×