ко мне на вечеринку приходят пятнадцать-шестнадцать девиц и пять-шесть парней, причем только двое- трое из них не педики. К десяти вечера половина моих гостей начинает собираться восвояси. Засиживаются, как правило, один непедик — бывает, что и один педик — и примерно девять девиц. Самые умные, самые увлеченные и самые пьяные. Они говорят о том, что за книги читают, что за музыку слушают, на каких выставках бывают, говорят с воодушевлением, которое привыкли скрывать от старших и которым далеко не обязательно делятся с ровесниками и ровесницами. Разве что с собратьями по духу. А собратьев они себе нашли у меня в семинаре. И меня они нашли тоже. И в ходе вечеринки они внезапно обнаруживают, что я человек. Не просто руководитель семинара, не просто известный критик, не просто кто-то вроде их родителей, но человек… У меня хорошая и хорошо ухоженная двухуровневая квартира; они видят, какая большая у меня библиотека — практически на весь нижний этаж, и ведь на каждой полке каждого стеллажа книги стоят в два ряда, жизни не хватит, чтобы все прочесть; они видят мой рояль, видят, как я поглощен собственной духовной жизнью, и засиживаются еще позднее. И каждый раз одна из них остается.

Забавная история с одной из моих гостий похожа на сказку об овечке, спрятавшейся в башенные часы. Провожая последних девиц в два часа ночи, я обнаружил пропажу одной из них и поинтересовался у своих недавних студенток: «А где наша главная шалунья? Где дочь шекспировского Просперо?». «Вы имеете в виду Миранду? Я вроде бы видела, как она ушла», — ответил мне кто-то. Оставшись в одиночестве, я начал потихоньку прибираться. И тут услышал, как на втором этаже открыли и вновь закрыли дверь. Дверь ванной. И Миранда, смеясь и вся прямо-таки сияя, спустилась по лестнице — строго говоря, до этой минуты я даже не осознавал, какая она хорошенькая. «Ловко это я? — спросила она. — Затихарилась в ванной. А теперь хочу с вами переспать!»

Миниатюрная штучка, этак метр пятьдесят с маленьким хвостиком, и вот она стянула свитер, демонстрируя мне половозрелые грудь и торс этакой девственницы с картины Балтуса[2], только что решившейся пуститься во все тяжкие, и, разумеется, мы с нею переспали. На протяжении всей вечеринки Миранда, и впрямь похожая на юную натурщицу Балтуса, шагнувшую с тревожно-мелодраматического полотна в восторг и сумятицу студенческого веселья, то становилась на четвереньки прямо на полу, демонстративно отклячив при этом попку, то валялась в кажущейся прострации у меня на диване, то задумчиво присаживалась на ручку кресла и делала вид, будто не замечает, что юбка задирается у нее до пупа, а ноги разведены… Да, именно Балтус пишет их такими — совершенно одетыми и вместе с тем полуобнаженными. Все закрыто, и ничего не скрыто. Многие из этих девиц ведут половую жизнь с четырнадцати лет, а к двадцати и позже то у одной, то у другой возникает желание заняться сексом с мужчиной моих лет, хотя бы разок, чтобы назавтра поведать о приключении сверстницам, у которых, конечно, тут же полезут глаза на лоб: «А старческая кожа? А старческих! запах? А длинные седые волосы? А шерсть на груди? А пивной живот? Да как тебя не стошнило?»

Миранда, после того как мы переспали, сказала мне: «У вас наверняка были сотни женщин. Мне стало интересно, на что это будет похоже». — «Ну и на что же это похоже?» И она ответила, и я не вполне поверил тому, что она сказала; но это, впрочем, не имеет никакого значения. Она гордится собственной смелостью, сказала мне Миранда; гордится тем, что сделала все в точности, как задумала, хотя прятаться в ванной ей было и страшновато. Само сочетание несочетаемого, как она выразилась, внушило ей поначалу страх и даже отвращение, однако твердая решимость пойти до конца помогла их преодолеть. Что же касается меня, то — с оглядкой на сочетание несочетаемого — я прекрасно провел время. Миранда, кривляясь и паясничая, затеяла полный стриптиз и сложила бельишко к ногам. Одно только созерцание доставило мне истинное удовольствие. Хотя обладанием вприглядку дело не ограничилось. Разразившаяся в шестидесятые сексуальная революция получила в последующие десятилетия примечательное развитие. Уже в наши дни подросло поколение совершенно потрясающих минетчиц. Ничего подобного раньше просто не было, если не говорить о профессионалках.

Консуэла Кастильо. С первого взгляда на меня произвело впечатление ее тело. Цену которому она знала сама. Но и кто она такая на самом деле, Консуэла тоже знала. Знала, что никогда не впишется в мир культуры, в котором я чувствую себя как рыба в воде; культура притягивала ее, но в себя не впускала. И вот она пришла на вечеринку — а я не был уверен, что она придет, — и таким образом мы впервые встретились вне университетских стен. Настороженный ее трезвой и строгой бдительностью, я постарался никак не выдать личного интереса заранее — ни в ходе занятий, ни в тех двух случаях, когда мы с ней обсуждали ее работы, уединившись в профессорском кабинете. Да она и сама при встречах с глазу на глаз не выказывала ничего, кроме подобающего почтения, причем буквально на лету ловила каждое мое слово, сколь бы незначительно оно порой ни было. Оба раза в кабинет она заходила в этом своем жакете, сшитом на заказ, да так и не снимала его на протяжении всего собеседования. В первый раз, когда она пришла ко мне и мы уселись рядышком за мой стол, оставив дверь в коридор открытой, как предписано служебной инструкцией, и выставив на всеобщее обозрение все восемь наших конечностей и два контрастирующих торса, выставив их на обозрение каждому Большому Брату, которому вздумалось бы пройти мимо (да и окно, кстати, было раскрыто, причем не просто раскрыто, а широко распахнуто, и не кем-нибудь, а лично мною, ибо меня заранее смущал запах ее духов), — так вот, в этот первый раз на ней были элегантные серые брюки из шерстяной фланели, с отворотами, явно сшитые на заказ, а во второй — черный жакет и черные же рейтузы; но, как и на семинар, Консуэла в обоих случаях являлась в блузке (шелковой блузке переливчатых тонов, так хорошо оттеняющей ее ослепительно белую кожу), расстегнутой сверху на три пуговицы. На вечеринке же она сняла жакет после одного-единственного бокала вина и принялась мучить меня как бесстрашной телесной открытостью, так и призывно широкой улыбкой. Мы стояли сантиметрах в пяти- шести друг от друга у меня в кабинете, куда я зазвал ее, чтобы показать принадлежащую мне рукопись Франца Кафки — три страницы, исписанные его характерным почерком, текст речи, произнесенной по случаю выхода на пенсию начальника страховой конторы, в которой будущий писатель работал; эту рукопись, датированную 1910 годом, преподнесла мне богатая замужняя тридцатилетняя дама, давнишняя возлюбленная из числа былых студенток.

Консуэла сейчас была готова говорить о чем угодно с одинаково неподдельным энтузиазмом. Тот факт, что я позволил ей подержать в руках автограф самого Кафки, разволновал ее, и тут же все вырвалось наружу — все те вопросы, которыми она задавалась на протяжении целого семестра, пока я со своей профессорской высоты посматривал на нее с тайным вожделением. «Какую музыку вам нравится слушать? Этот рояль — вы и в самом деле на нем играете? Вы, наверное, читаете круглыми сутками? А все эти поэты, книги которых стоят у вас на полках, — неужели вы действительно помните их стихи чуть ли не наизусть?» В каждом ее вопросе звучало искреннее восхищение («восхищение» — именно так она и выразилась сама) моей жизнью, моим стилем жизни, моим превосходно сбалансированным стилем жизни в литературе и в искусстве. А я, в свою очередь, спрашивал у нее, как она живет и чем занимается, и она рассказала мне, что по окончании школы решила не идти в университет сразу же, а для начала поработать, испробовать себя в роли личной секретарши. И это было на ней буквально написано: эффектная и вместе с тем преданная начальнику личная секретарша, сущая находка для любого босса в ранге президента банка или главы адвокатской конторы. Она, безусловно, была несколько старомодна, она принадлежала прошлым, куда более церемонным, чем нынешние, временам, и мне подумалось, что особенности ее самовосприятия и самооценки во многом объясняются тем, что она дочь богатых кубинских эмигрантов, дочь состоятельных людей, которые бежали от разразившейся на их родине революции.

— Но мне не понравилось, — призналась она. — Пару лет я честно проработала секретаршей, но мир бизнеса такой унылый. А ведь моим родителям всегда хотелось, чтобы я поступила в университет, они только этого от меня и ждали. Так что в конце концов я решила продолжить учебу. Моя работа была своего рода бунтом и, безусловно, ребячеством, поэтому я и поступила в здешний колледж. Искусство вызывает у меня восхищение. — И вновь «восхищение» — это слово она произносит легко и искренне.

— Ну и что же вам все-таки нравится? — поинтересовался я.

— Театр. Театр во всех его разновидностях — и драматический, и музыкальный. Например, опера. Мой отец любит оперу, и мы с ним ходим в «Метрополитен». Его любимый композитор — Пуччини. И я с удовольствием составляю отцу компанию.

— Вы любите родителей.

— Очень люблю.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×