…Судьба народная…

Народ появляется в «Борисе» в метких, сочных сценах, полных юмора, самобытности, выразительных деталей. У человека из народа обычно даже нет имени («Один», «Другой», «Мальчишка», «Мужик на амвоне», «Нищий»), но он всегда имеет свой образ, чудом возникающий из небытия, единственный и неповторимый.

Чаще всего народ просматривается не прямо, а через напряженную тревогу, царящую на сцене, через размышления бояр («Сильны мы… не войском, нет, не польскою помогой, а мнением: да! мнением народным»); через сознание непрочности боярской власти («Попробуй самозванец им посулить старинный Юрьев день — так и пойдет потеха!»); в угрюмых раздумьях Бориса («Живая власть для черни ненавистна… Безумны мы, когда народный плеск иль ярый вопль тревожит сердце наше…»).

И тут на мысль приходит пушкинская сказка о золотой рыбке и о старике и старухе, которые тридцать лет и три года жили у синего моря.

Вернее, о синем море.

Оно спокойно, когда старик отказывается от выкупа, предложенного ему золотой рыбкой.

Оно «слегка разыгралось», когда старуха прислала старика просить новое корыто.

Оно «помутилося», услышав, что старуха требует новую избу.

Стало «неспокойно», когда старуха пожелала быть столбовою дворянкой.

«Почернело» от требования старухи сделать ее вольною царицей.

А когда старик, присланный вконец обнаглевшей, старухой, передал золотой рыбке, что старуха не хочет быть царицей, а хочет быть владычицей морскою и чтобы рыбка была у нее на посылках, он увидел: «на море черная буря; так и вздулись сердитые волны, так и ходят, так воем и воют…»

Народ в «Борисе Годунове» подобен этому морю: он комментирует события, он выражает свое отношение к ним своими действиями, он действует и тем направляет ход событий.

Он появляется в начальных сценах трагедии — на Красной площади и у Новодевичьего монастыря — и высказывает свое отношение к событиям устами «одного», «другого», «третьего», ворчанием бабы на ребенка, который не хочет плакать, луковицей, понадобившейся, чтобы вызвать слезы. Народ венчает трагедию мужиком, который зовет с амвона: «…в Кремль, в царские палаты!., вязать Борисова щенка!», криком несущейся толпы: «Вязать! Топить! Да здравствует Димитрий! Да гибнет род Бориса Годунова!»

И народу же принадлежит высший суд истории: «Народ безмолвствует».

…Еще одно, последнее сказанье — И летопись окончена моя…

Как счастлив был Пушкин, когда работа над «Годуновым» была наконец завершена! «Трагедия моя кончена, — писал он Вяземскому, — я перечел ее вслух, один, и бил в ладоши и кричал, ай да Пушкин, ай да сукин сын!»

С чувством горделивой радости вез он свою трагедию в Москву.

Восторги друзей укрепили его веру в успех. Охотно читал «Годунова» на вечерах, устраиваемых на дому поклонниками литературы.

Казалось бы, все хорошо. В конце сентября Бенкендорф в письме, заканчивавшемся уверением «в истинном почтении и преданности», сообщил ему, что Николай «не только не запрещает», но «предоставляет совершенно на волю Пушкина» решение вопроса о переезде его в Петербург. Что сочинений его «никто рассматривать не будет».

Но было, видать, что-то тревожившее Пушкина. Быть может, оговорки в письмах Бенкендорфа, что Пушкин может-де «свободно» ехать в Петербург, но должен «предварительно испрашивать разрешения через письмо»; на его сочинения нет никакой цензуры, но государь император сам будет «первым ценителем и цензором произведений Пушкина».

А может, было и еще что-то. Столь невеселое, что Пушкин писал В. П. Зубкову (тому Зубкову, который был близок ему через Пущина и декабристов): «Я надеялся увидеть тебя и еще поговорить с тобой до моего отъезда; но злой рок мой преследует меня во всем том, что мне хочется…»

Вернувшись ненадолго в Михайловское, Пушкин рассказывает в письме к Вяземскому о своей няне: «Вообрази, что 70-и лет она выучила наизусть новую молитву «О умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости».

Что же это за молитва?

Пушкин высказывает предположение, что она сочинена была при царе Иване.

Я пробовала отыскать ее полный текст. Пересмотрела десятки сборников молитв.

Труд мой был напрасен. Ничего даже отдаленно напоминающего молитву няни я не нашла.

Возможно, конечно, эта молитва и существовала и я не сумела ее найти, так как совершенно не знаю церковную литературу.

Ну, а если такой молитвы вообще не было? Если Пушкин тут попросту конспирирует и под видом молитвы пишет Вяземскому о том, над чем думает?

Основание для такого предположения — отрывок рукописной записной тетради «Бориса Годунова», известный под названием «Воображаемый разговор с императором Александром I».

«Когда б я был царь, — начинает Пушкин, — то позвал бы Александра Пушкина и сказал ему: — Александр Сергеевич, вы прекрасно сочиняете стихи. (Далее написано, но зачеркнуто Пушкиным: «Я читаю с большим удовольствием».) Пушкин поклонился бы мне с некоторым скромным замешательством, а я бы продолжал…»

Этот отрывок — одна из самых трудно понимаемых и трудно истолковываемых записей Пушкина. В нем масса зачеркиваний, незаконченных и оборванных слов. Написан он крайне неразборчиво. Самый текст его лишь недавно восстановлен пушкинистом С. М. Бонди.

Трудность расшифровки усугубляется тем, что Пушкин говорит как бы от имени царя и пишет, не заботясь о знаках препинания, тире и кавычках. Оно и понятно: он делал эту запись для себя. Делал, видимо, в состоянии крайнего возбуждения, а может быть, напряженного поиска ускользавшей от него мысли.

В «Воображаемом разговоре» Пушкин как бы пытается объяснить царю, как тот должен вести себя по отношению к поэту, и доказывает, что Александр I так вести себя не способен. Царь не находит ответа, лепечет банальности, пытается отвлечь разговор в сторону, к конфликту между Пушкиным и Воронцовым. Пушкин ловко парирует эти неумные попытки.

С первых же слов ясно, что им не договориться. И все же внезапен крутой поворот, завершающий этот воображаемый диалог:

«Тут бы он (Пушкин) разгорячился и наговорил бы мне много лишнего… я бы рассердился и сослал его в Сибирь…»

Будучи осенью 1826 года в Москве, Пушкин помногу беседовал с Вяземским. Быть может, он рассказывал об этом «Воображаемом разговоре» хотя бы для того, чтоб сопоставить плод своего воображения со встречей, которая только что произошла у него с Николаем I.

В этих долгих беседах Пушкин и Вяземский не могли не задуматься над тем, каким будет новое царствование. Они понимали, что революция в России — дело не завтрашнего дня. Им суждено быть под властью Николая I. Чем черт не шутит: а вдруг окажется, что он не так уж дурен? Правда, он начал свое царствование с казни декабристов, но он молод, неопытен, да и обстоятельства были исключительными.

Быть может, стоит помолиться «о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости»? Быть может, царь поймет, что он должен дать свободу и крепостным и поэтам?

И не этими ли мыслями продиктованы знаменитые пушкинские «Стансы» — «В надежде славы и добра гляжу вперед я без боязни», — в которых Пушкин напоминает Николаю, что начало славных дней Петра мрачили мятежи и казни: «Но правдой он привлек сердца, но нравы укротил наукой»; «Самодержавною рукой он смело сеял просвещенье» и был он «памятью незлобен».

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×