Озлоблением... Люди придумали, как человека сделать зверем... Уничтожить подобных себе. Их память, их мысли, их прошлое. Но оставить в невредимости их дома, их машины, их продовольствие. Такие богатые припасы для избранных, для уцелевших. На сотню лет безоблачного потребления... Все будет. И не будет жизни в таком изобилии. Человек зверем не выживет. Не станет его без человечности... Берегите, люди, все человеческое. От беды храните. Поймите, наконец, как оно дорого. Ему нет замены. И пока нет беды – храните. Бойтесь на земле остаться одиноки...

– Вы, по-моему, преподавали много, – заметил я, когда он замолчал на какое-то время, – у вас налажена речь.

Академик утвердительно кивнул:

– Заговорил насмерть?

– Увлекательно слушать.

– Убедил?

– Не знаю.

– Охрипнуть могу.

– Пожалейте себя.

– Пока не добьюсь, не пожалею...

– Хотите, чтобы все узнали, как очень хорошая, добрая, совсем не героическая милая женщина в загранке видит одни магазины? А я – рестораны?... Да еще ворчим недовольные.

Он улыбнулся в третий раз.

– Опять желаете выглядеть красиво... Пора уже всем без исключения понять. Время такое. Вышибло нас одинаково из маленьких наших орбит в одну общую, где все на всех. Любая мелочь... И каждого буквально все касается. Любой успех на каждого, любая неурядица на каждого... Есть у меня друг, коллега. Он однажды из Праги вернулся. Говорю ему: самое твое яркое впечатление?... Как вы думаете?

Я пожал плечами.

– Слесарные инструменты. Купил набор в удивительной упаковке. Все ладное, складное, по руке, да еще красивое. Мечтал о таком... Он кто, по-вашему? Бегунок по магазинам?... Если судить по газетам – не человек, а показатель. Хоть памятник ему ставь. – А вытянуть из него ничего невозможно. Будничный, неяркий, неброский, не говорливый. Предельно земной, домашний, сказал бы я. Если уж познавать его – то надо очень долго соединять, улавливать по крупицам, сопоставлять какое-то оброненное им слово, жест, поступок, взгляд, отношение к чему-либо. Самый обыкновенный человек, великий ученый, а хобби у него – инструменты... Газетчики выдумали его сразу, махом, в один присест. Не человека – догму... А ему нравится гвозди в Праге покупать... Все уложены, как спички, в пластиковой прозрачной, вроде как с духами, коробочке... Увидит мальчишка такие гвозди, сам к инструментам потянется... Но что за этими гвоздями? Структура, связи, отношения, чья-то большая добросовестность, сам человек, наконец...

Он меня спрашивает: «Почему красоты у нас такой нет»?... О чем это? О гвоздях или добросовестности?... Не ерунды, сказал, красоты. «Бриллианты в магазине красивы, а гвозди нет...». Ответ он и сам знает. Размах не тот, и гвоздей больше требует. Удобный ответ. А зачем спрашивает?... Может быть, вчера и не спросил...

Тут рация привлекла к себе внимание необычным сигналом. Академик послушал и, не уловив для себя нужного, повернулся вновь ко мне.

– А те, кто гонит поток жухлой одежды на склад, они разве только женщину этим унизили? К тому же там, вдали?... Народные деньги в канализацию, в утиль?... Нет. Еще подбросили кое-что в багаж приятелю вашему заграничному. Не с пустыми руками драпает... Умный, каналья... Он от вас чего хотел? Заставить самому поверить в бессмысленность материнской нищеты. Подвиг незаметныйсделать никчемным. Больней, как я понимаю, для вас не придумаешь. Короче говоря, заставить вас предать ее, память о ней предать... Он-то хорошо понимает, что легко предают от пересытости... А разве она бессмысленна та наша давняя горькая нищета?... Но я, когда вижу, например, сваленный в канаву трактор, не могу избавиться от мысли: кого-то он предал, незнакомый алкаш. И меня, и вас предал, и матерей наших, и себя то же предал, свое людское достоинство... Так все тесно одно с другим связано. Дальнее, близкое, бытовое, государственное, чужое и наше. Нельзя оставлять равнодушных в блаженной уверенности, что на все есть охранительные причины-поводы...

– Тетрадку вы разорвете пополам, – сказал я.

– Может быть, если не уговорю.

Он улыбнулся в четвертый раз неулыбчивым своим, усталым, лицом.

– Ну, хорошо, а странички о детях для вашей работы...

Я не успел договорить.

– Вижу в этом символику. Дети – самый верный символ человечности, родник ее, суть, основа, начало, зеркало. Куда же глядеться, как не в это зеркало?... Титаны кричат об эгоизме! Но кто из них, думая об урожае, вспоминал о зерне?... О детях... Каждый человек рождается счастливым ребенком. Или каждый ребенок рождается счастливым человеком. Добрым, искренним, неравнодушный... Дети моделируют, взрослый мир. А вы, наивный Дон Кихот, предлагаете моделировать взрослый по-детскому. Я с этим согласен. У многих из нас, как скажут электронщики, чувствительность не хуже нескольких микрофарад, а надо бы в миллионы раз больше. Как у детей... От нее, может быть, в землетрясениях изойдет мир, но прежним остаться не сможет. – Он приподнял над столом тетрадь. – Вот и давайте с вами проверим эту чувствительность. Кто и что увидит в нашей книге? Наивное, серьезное, пустое?

– За наив тоже никогда не хвалят.

– Вы чудак-человек. С наивных сказок до наивных книг вроде любезного душе моей «Дон Кихота» самым доходчивым на свете был наив. Иначе откуда взялась бы религия, с ее нешуточными дворцами, служителями, академиями, библиотеками? Вот ведь как сыграли в сказку... Но, к слову сказать, бог с ними. А что касается детей без наива... Ребенок всегда прав. Я говорю о ребенке, а не о пятилетней копии взрослого, которой успели втемяшить взрослую жадность и равнодушие, чтобы затем пе-ре-вос-пи-тывать по своему же подобию, конечно.

Академик явно разволновался.

– Разве трудно заметить, – спросил он, – как становится расхожей детская тема?... Киваем на них по любому поводу, божимся ими. Но в буднях не умеем потратить на них душевный труд, можем спокойно смотреть, как дяденька пугает малышей кирпичами. А ведь он, сей дяденька, наверное, глазом не моргнув, кинется ради них в огонь при пожаре... Всё одна тема. Оставаться человечным не только в экстремальных условиях, но в самых будничных, всегда и во всем. Вечно... Это намного трудней. Такой подвиг не меньше всех других подвигов, что и главное...

– Благодарю, – чуть поклонился я. – Но вы, по-моему, отвлеклись. В книге не будет главного. Нет ответа, где все другие...

– Другие? – не сразу понял он, отодвигая от себя тетрадь и как бы с трудом к чему-то возвращаясь. – Да... вы про них... Пока не знаю. Вот жду. – Кивнул на рацию. – Жду весточки от пилотов... Скажите мне, пожалуйста, хотя из вашего дневника и так все ясно, может вы забыли рассказать про какие-нибудь следы возле озера?

Следы?

– Костер, следы костра, ночевки... палатки?... Вы на южном берегу были, – добавил он утвердительно.

– Да, на южном. И видел одну зарубку на дереве, стрелку. Больше ничего мы не заметили. Кроме следов падения...

– Зарубка совсем свежая?

– Нет, уже потемнела.

– Значит, прежде сделана. Значит, прежде, а не тогда. Но сделана Романцевым.

Он умолк, повернулся к рации, тихо звучавшей перед ним на столе. В разрядах и шорохе кто-то медленно диктовал непонятные цифры, диктовал, пропадая в эфире, снова появлялся. Временами другой требовательный голос чуть более близкий, заглушал его.

– Четвертый! Вызываю четвертый. Готовьте прямые на укладку. Сидоренко говорит. Четвертый, слышите, я – Сидоренко... Второму готовиться на вечер... Я, Сидоренко. Слышите меня? Второй? Как у вас там?... Говорит Сидоренко...

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×