Ни мне, ни Гурию это не понравилось. Гурий Лишний сказал:

– Пародией на церковь с ней бороться нельзя. Надо давить нашим рассудком на их рассудок.

Про рассудок, на который надо давить, я понял не очень и в шесть глотков выпил треть бутылки «Саперави».

Внутри потеплело. Захотелось говорить и смеяться, смеяться и снова говорить. И от того и от другого я удержался. Мы с Митей просто допили бутылку «Саперави». Гурий же, осердясь на нас, пить не стал. Меня приятно качало.

Но все равно желанной расслабы не вышло. Не получилось и разговоров с песнями. Казалось, открой кто-нибудь из нас сейчас рот – и хлынут из него смешанные с кладбищенской жирной землей нечистоты, полетят куски непрожеванной пищи…

С кладбища уходили вяло и медленно, безо всякого веселья. Особенно горевал Митя, которому не дали как следует покривляться на паперти.

А сразу за забором взорвалась и низко над кладбищем повисла первая вечерняя звезда. Звезда осветила мир, и я увидел: вдалеке, у почты, с кем-то разговаривает прозрачно-розовая – как бутылочка столового вина – девушка, прозванная мной на китайский манер: Она-Её-Ей.

Тут кто-то без слов крикнул: «Вечер!» И вечер воскресенья, который затем накрепко связался с воскресной ночью и понедельничным утром, начался.

И начался он с крупной неприятности: на кладбище я потерял скрипку.

Обратила мое внимание на это Она-Её-Ей (сокращенно – О-Ё-Ёй).

– Где твоя скрипка? – спросила она с певучим простодушием. – Ты же из общаги выходил вроде со скрипкой? Идем, пройдем до конца вторую часть квартета.

Я глянул на свою левую руку. В ней покачивалась веревочная сетка. Из сетки торчала одна из недопитых бутылок «Саперави», заткнутая вместо пластмассовой пробки скрученной в конус газеткой. Осмотрел я и свою правую руку. В ней меж пальцев торчала незажженная сигаретка.

Скрипки не было ни в руках, ни за спиной (я часто носил ее за плечом на ремне, убеждая себя: скрипка – мое оружие). Тогда я попытался отыскать взглядом ушедших далеко вперед Митю и Гурия, но тех и след простыл.

Жизнь стала вдруг осыпаться – тихо и неостановимо, как угол старого дома на Ярославской улице. Вечер приобрел тоскливо-желтый оттенок. Первые фонари показались отвратительными кладбищенскими цветами с вяло склоненными головками. Снова стало познабливать.

Даже мысль о потере скрипки, да еще не моей собственной, а выданной мне под расписку в институте, к тому же неимоверно дорогой (оценочная стоимость – 1260 руб. 70 коп.) – это был конец, или, как говорил один мой институтский приятель-еврей, «гипейгерт». Точного значения этого трубно-возвышенного слова я не знал, а спросить, боясь оскорбить приятеля незнанием древнейшего языка, опасался. Однако и обреченность, и обрывистость этого чужедальнего, но и что-то родное напоминающего «гипейгерта» чувствовал.

Отстраняя пьяненьким мозгом нависшую опасность, я повертел указательным пальцем перед личиком О-Ё-Ёй и сказал:

– Тсс… Тихо… Я это… Я скрипку напрокат отдал! Тут, одному… Ну, в общем, из Театра оперетты. Но ты – никому ни слова…

О-Ё-Ёй сделала глаза узкими и сделала их сладко-лукавыми. Нежный же ее роток как-то сам собой произнес:

– И деньги за прокат будут?

– А то как же!

– Так, может, дашь мне взаймы червонец? В счет будущих поступлений?

– Ладно. Дам… Сейчас только сгоняю на кладбище. Меня там дядя Коля пожарник ждет, – ни минуты не сомневаясь в правдивости своих слов, заторопился я. – А ты иди в общагу. Квартет – потом, позже! Червонец у меня – там… В тумбочке спрятан…

Сузившиеся было миндальными зернышками глаза на вполне европейском, правда слегка китаизированном (в основном пухлотой и наивностью) личике – вновь округлились. Губки еще сильней вспухли.

– Мне сейчас надо…

– Ладно, иди, потом! – От нетерпения я даже попытался развернуть О-Ё-Ёй к себе спиной, а лицом к общежитию. У меня не вышло, О-Ё-Ёй недовольно фыркнула, а я стремглав кинулся на кладбище.

Скрипки там, однако, не оказалось.

Я постоял и подумал. Потом, упав на четвереньки, поотгибал влажновато-тугие, неподатливые кусты.

Скрипки не было совсем! Ни в кустах, ни возле.

Кто-то наверняка уже на кладбище побывал, инструмент жизни упер…

В те времена меж студентов принято было называть скрипки, виолончели, английские рожки и бас- кларнеты по-комсомольски бодро и по-пролетарски незатейливо: «инструмент».

– На инструменте подзанимались? – спрашивал на бегу уже подавший документы на выезд в Яффу и этому безумно радующийся профессор Скаль-Дыбченко.

– Инструмент сдала? – волновались вокруг О-Ё-Ёй её друзья-приятели.

– Не трожь инструмент, бычара! – кричал громадный тубист Сырокумский на маленького Ваню Кузёмку, который по свой природной квелости стронуть с места тубу – гигантскую и блестящую, как все золото инков, конечно, ни за что бы не смог. – Не трожь, в клозете утоплю!

Ну а оторванные от действительности и словно бы опоенные чем-то далеким и мутным гардеробщики, во всех без выключки гардеробах упорно звали нежные деревянные и медные изделия «струментами».

От этого грубого «струмента» я поежился. И тут же осознал: я стою на кладбище, а вечер начинает сгущаться в ночь.

Тогда я решил довершить начатое, то есть напиться до бесчувствия. А что было еще делать? Не заявлять же на самого себя в милицию? Милиция, бюро находок, важно коверкающие сладостную московскую речь татарские дворники, глухонемые уборщики кладбища – это все потом, завтра!..

Вдруг я поймал себя на позорной и невозможной в трезвом сознании мысли: без скрипки стало как-то свободней, легче.

Лишенный инструмента жизни, но отнюдь не лишенный жизненного смысла как такового, двинулся я в общежитие.

Хмель меня, однако, не взял.

То есть сперва взял, а потом отпустил. Поэтому я заснул не в счастливом «отрубе», а заснул как постовой: с громко катаемыми в пустой башке шарами мыслей, с нервным покалываньем в подушечках пальцев, а также с осознанием того, что, кроме как лечь со сломанной ногой и рукой в больницу, мне ничего не остается.

Снились мне плавни Днепра.

Камыш резал руки и предательски свистел. Кроме того, где-то совсем рядом работал маленький камышитовый завод. Завод выбрасывал из себя ящики с нарезанным и упакованным камышом. Ящики напоминали прямоугольные, лишь недавно такую форму принявшие скрипичные футляры. Тут же, однако, на футляры опускались какие-то тяжкие болванки, разносился отчаянный треск. Треск ширился, нарастал…

Казалось, это жизнь моя трещит по всем швам. И сшивать ее, собирать ее воедино не было никаких сил.

В общем, когда рано утром, держа мой скрипичный футляр, как зайца, за маленькие спецушки, нашитые по краям чехла, вошел Митя Цапин, никаких сильных чувств я уже не испытал.

Правда позже, вынув из футляра скрипку, сработанную в 1932 году чехом Витачеком, кое-что я все же почувствовал. А именно: умиление чистотой линий, крутизной эф и легкое злорадство от того, что линии эти никому, кроме меня, в ближайшие годы не достанутся.

Но и что-то похожее на досаду, одновременно с умилением поднялось во мне. К счастью, досада, отвратно клацнув зубами и приняв на миг в нижней зеркальной деке вид Фабия Витачека, сына скрипичного мастера и нашего институтского профессора – милейшей души человека, внешне, однако, чем-то схожего с

Вы читаете Романчик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×