полагающегося, только признай себя виновным, сделай вид, что раскаялся – и кончится эта канитель: следствие, суд, – поедешь по этапу, а там ещё договоримся – уйдёшь по УДО, будешь себя хорошо вести… То есть ещё можешь откусать две трети от всего, что дадут… Ну и что, что ты не делал этого, сына… У нас же в суде, раз следователь говорит, значит, это так. Подумай.

И думает Лёха, и думает Аблакат, сидя сутками на колпаке – на что соглашаться, а на что нет? Хотя все кругом талдычат только одно: очнись, ты из Матрицы оказался в реале! Опомнись, какие надежды? Оставь надежду всяк сюда входящий – кругом может быть зло: и в стелющих мягко следаках, и во внимательных, выслушивающих твои нелепые аргументы, твой лепет, судьях, и в рассудительных чисовских уверенных в себе адвокатах – трудягах, получивших копейки за роспись, что они будут тебя защищать – вести, как ослика, постоянно мотающейся впереди морковного цвета свободой-призраком.

Вот и формируется правило, правда не у всех, конечно, но у многих: лучше думать, что здесь все против тебя, кроме тех, кто спит на соседних шконках и делится с тобой дачками, и советует, в тысячный раз – не унывай Лёха; Аблакат, хорош грузиться, Бог, в натуре, есть…

Пусть грубо, зато от чистого сердца, лишь сокамерники не осудят тебя: это радует, хоть кто-то не против. Лишь сокамерники-товарищи будут слушать обрывки твоих мыслей и возмущение явными противоречиями в следственных действиях, которые судья не счёл нужным заметить. Лишь они, случайные попутчики в этом вселенском поезде, точно не имеют ни корысти, ни умысла тебя засадить, а значит – судят объективно.

Их суд прост – Копиш выхватывает доминошку наугад, и сует Лёхе – пусто-пусто, мальтийская капуста! Нагонят тебя малыш – скажи спасибо дяде Копишу, богу азартных игр… – Это не пусто, это двадцать пять! – мрачно замечает Хмурый. Копиш, зная все коцки на полустёртых костяшках, на этот раз раздражается – Я всегда прав! Хмурый – держи сам! Пять четыре! Пять лет и четыре сверху, за побег!..

Хмурый – Это не считается… Я сам знаю, сколько у меня будет. Давай лучше курить бросать, Копиш. С двенадцати – кто закурит, тому торба… Сто отжиманий.

– Сто? Это на одной ноге… Пятьсот. Ладно?

– Я не боюсь, давай штуку!

– Не, давай сто, ладно, согласен.

– Давай в нарды. Я выиграю – делаем сто, проиграю – штуку.

– В нарды, так в нарды – десять партий подряд…

Здесь должны сидеть другие, и за другое – я не устану повторять не дожидаясь Страшного Суда, на который пойдут все. Здесь, на земле, в России – думаю, очень многие согласятся, что после процесса, подобного Нюрнбергскому – должны сидеть те, кто уничтожал наши производства и лишил Лёху с Аблакатом возможности заработать те крохи, которые им нужны. Те, кто захватил страну, её земли и города – в собственность, кто алчно разгромил деревни, просившие у государства самый мизер – чуть внимания и небольшого послабления, чтоб бензин, солярка стоила хоть раза в два дешевле молока. Те, кто вогнал народ в рабство, в бесконечные собесовские очереди за подачками, в ковыряние лыжной палкой у мусорного бачка вчерашнего уважаемого ветерана, которому стыдно просить милостыню, не может он перешагнуть наворачивающиеся слёзы от нестерпимой обиды: за что? за что отдана вся жизнь? за какие заслуги всё это?

Этот суд пройдёт просто – не надо писать особых законов. В сердце русского человека жив очень простой неписаный закон – закон справедливости. Конечно, никому не пожелаешь мук вечных, адовых, но многие души, того не замечая, горят ими уже при жизни. И может, суд народа, приговор народа тем, кто ещё не безнадёжен – это благо и лекарство.

Думаю, после народного простого суда – те, кто будет отделён от судивших праведно, защищавших искренне, не сажавших из прихоти – вот те, левые – они, должны испытывать на себе всё то, на что обрекли миллионы – ежедневные издевательские шмоны: когда переворачиваются все вещи; обрываются все канатики, на которых висят безобидные полотенца; все заготовки для 'коней', долгими ночами сплетённые – строенные, спятерённые дорожниками, из носков, свитеров, шапок, ручек от баулов – безжизненно валяются на продоле; все личные вещи – перевернуты, прощупаны какими-то чужими руками, шоколадки, хранившиеся кому-то из друзей на днюху – разломаны, обёртки вскрыты; даже ширма на парапет – и та оторвана и оборвана, не говоря уже о запрещённых резках и заточках – опять ломай голову: хлеб ещё можно разломать, а вот одиноко торчащий на решке кусок сала в газетке – чем ты разрежешь, пальцем? или чем ещё?

Они, осужденные за дело, пусть попробуют помыться в своей бане, которую они уготовили остальным – четверть часа тёпленькой водички, и тазиков на половину переполненной хаты. Пусть они испытают изжогу от серой чисовской пайки, дрожжи на которую, вероятно, не меняли ещё с гулаговской эпохи. Пусть они на своей шкуре почувствуют долгое, годами, ожидание разрешения на свиданку от следователя, вымучивающего показания, тупые, негодные ножницы для волос, выпрошенные, выклянченные с боем. Дай то Бог выдержать им не недели, а сутки в трюмах, в изоляторах, где кровать без матраса – железная маленькая полка, холоднющая в морозы – поднимается с утренним подъёмом – и делай, что хочешь сутками. Даже если эти, новенькие, захотят тут покипешевать – вряд ли они смогут объявить голодовку – потому что их тюрьма, тюрьма из таких же, как они – вряд и их поддержит. Они даже вряд ли смогут держать связь – и через решку, и 'по мокрой', через долину, и отрабатывать тем, что в трюме – малявки и груза с сахаром и чаем – или по прогулке скидывать мульки через вмиг свернутую из газетки духовушку, прямо в решку, за доли секунды между первым в группе и последним, заговаривающим зубы охраннику-провожатому – ума не хватит, воли, желания. Брезгливость одолеет – как это – вчера банки и приёмы, обложки журналов и яхты! – а сегодня – мокрый конь, который тянешь через долину, и тебе брызгает оттуда на одежду, на лицо, человеческая жижа – ради одной малявки? Ради чего? Сказать кому-то – 'Как ты, родной? не горюй – живи, кайфуй, козявки жуй… Больше пока послать нечего – высохли. Завтра закинем рандоликов и 'Балканки'. Рву строку, Волчара…'?

Смогут ли они прожигать по швам матрасы вновь прибывших с ИВС или командировки – чтоб избавиться от вшей, паразитов? Выдержат ли заразные болезни сокамерников, цензуру писем, отобранные и положенные 'на вещи' фотографии родных?

Вряд ли. Уже тем более вряд ли им придётся выдержать избиения при задержании, многочасовые, методичные, которые прошёл Безик. Вряд ли им пробраться сквозь лес сфабрикованных улик, как у Волчары или Зуба.

Не смогут они пройти и через элементарное – раздевание догола, приседание, ощупывание Юрой- Х…чиком всех интимных мест, которое каждый раз испытывают дорожники, закабырившись так и не отосланными 'контрольными грузами', запрятав по укромным местам запрещённые котлы, точковки… С кремом, без крема – эти не смогут. Они могут другое, но не это.

Им не испытать самого сложного и простого испытания – слёз матерей, бессилия перед уходящим молодым временем молодой жены Геныча или Дениса, перед тающими в неизвестности движениями ума, глубинных безжалостных ударов сердца, отмеряющих уходящую жизнь.

Это дано выдержать только верующим и правильным – Зубу, например, или Мишане, вздыхающем больше о жене с сыном, чем о себе.

А тем, метросексуальным пассажирам, этого не выдержать. Они судили тем судом, которого сами всячески старались избежать. Они прекрасно знают – посади их вместе в одну хату, в тех условиях, в которые они сегодня в России загнали многих, очень многих – они не будут отдавать всё до исподнего, на то, чтоб жила дорога, они не оставят поесть тем, кто спит даже не во вторую, в третью смену, они не будут делиться последней одеждой с теми, кто едет далёким этапом из ниоткуда в никуда, с далёкого юга на ещё более далёкий север. Просто в их мире этого не было – делиться последним. Отбирать последнее – да отбирали, последних сыновей у одиноких матерей, так и не дождавшихся их из неоправданно длинных лагерных сумерек. Даже если в какой-то мере они приспособятся и вынуждены будут делать что-то из вышеприведенного, по необходимости, но годами они не смогли бы так жить. Они бы по людоедской привычке, сожрали бы в конце концов, одного, другого, третьего – здесь выступает сущность, глубинная сущность человека – добр ты или зол, смиренен или по-живодёрски активен. Все бы они были не арестантами, а арестованными, волнующимися о своём, пекущимися о себе – вряд ли кто из них спокойно брякнется досыпать ещё хоть десять минут, как Копиш, которого называют с вещами на выход.

Те, кто добровольно служил маммоне, кто сжился с ней, практически умерев при жизни –

Вы читаете Россия в неволе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×