* * *

Бывают дни, когда я совсем не пью. В такие дни я беру отцовский пистолет и смотрю в зеркало. И убеждаю себя, что мне придется заплатить — и сегодня же, если я сделаю первый глоток. Заплатить так же, как заплатил он.

Но бывают и дни, когда я пью. Это дни, когда я просыпаюсь больным. Я иду в туалет и блюю в унитаз, а выпить мне хочется так сильно, что у меня трясутся руки. Я гляжу в зеркало в ванной, плещу водой в лицо. Я ничего себе не говорю. Нет таких слов, которым я поверю.

И тогда по утрам я пью водку. Потому что водка не оставляет запаха. Глоток, чтобы унять дрожь. Глоток, чтобы прийти в себя и начать двигаться. Если Сатиш и знает, то молчит.

* * *

Сатиш изучает электронные схемы. Он разводит их в виде ноликов и единичек в программируемых логических матрицах Томпсона. Внутреннюю логику матрицы можно менять, и он применяет селективное давление, чтобы направлять дизайн микросхемы в нужную сторону. Генетические алгоритмы манипулируют лучшими кодами для его задачи.

— Ничто не идеально, — сказал он. — Я много занимаюсь моделированием.

Я понятия не имею, как все это работает.[3]

Сатиш — гений, который был фермером в Индии, пока не приехал в Америку в возрасте двадцати восьми лет. Степень инженера-электронщика он получил в Массачусетском технологическом. Потом были Гарвард, патенты и предложения работы.

— Я всего лишь фермер, — любит приговаривать он. — Мне нравится ковыряться в земле.

В речи Сатиша бесконечное количество выражений и оборотов.

Расслабившись, он позволял себе перейти на ломаный английский. Иногда, проведя с ним все утро, я и сам начинал говорить, как он, отвечая на таком же ломаном английском — довольно эффективном пиджине, который я постепенно стал уважать за его прямолинейность и способность передавать нюансы.

— Вчера ходил к дантисту, — поведал мне Сатиш. — Он сказал, что у меня хорошие зубы. А я ему: «Мне сорок два года, и я впервые пришел к дантисту». Он мне не поверил.

— Ты никогда не был у дантиста?

— Нет, никогда. Я только в двенадцатом классе в своей деревенской школе узнал, что есть особый доктор для зубов. И я никогда к нему не ходил, потому что не было нужды. Врач сказал, что у меня хорошие зубы, без кариеса, но на задних коренных слева есть пятно — там, где я жую табак.

— Я и не знал, что ты жуешь.

— Мне стыдно. Никто из моих братьев не жует табак. Во всей нашей семье я один такой. Я стараюсь бросить. — Он развел руками. — Но не могу. Сказал жене, что бросил два месяца назад, но снова начал жевать, а ей не признался. — Его глаза стали печальными. — Я плохой человек. — Сатиш посмотрел на меня: — Ты смеешься. Почему ты смеешься?

Корпорация «Хансен» была центром притяжения в технической промышленности — непрерывно прирастающей природной силой, скупающей другие лаборатории и оборудование, поглощающей конкурентов.

«Хансен» нанимала только лучших, независимо от национальности. Это было место, где ты входил в кофейную комнату и видел нигерийца, разговаривающего по-немецки с иранцем. По-немецки, потому что оба говорили на нем лучше, чем на английском, втором общем языке. Однако большинство инженеров были из Азии. И не потому, что из азиатов получались лучшие инженеры — ну, не только потому. Их просто было больше. В 2008 году университеты Америки выпустили четыре тысячи инженеров. А Китай выпустил триста тысяч. И лаборатории «Хансена» всегда искали таланты.

Бостонская лаборатория была в «Хансене» лишь одной из многих, зато у нас имелся самый большой склад, а это означало, что немало избыточного лабораторного оборудования отправляли к нам. Мы вскрывали ящики. Мы сортировали их содержимое. Если нам что-либо требовалось для исследований, мы просто за это расписывались и забирали: полная противоположность академической науке, где каждый прибор требовалось провести по смете, составить заявку и долго вымаливать у начальства.

Утро я почти всегда проводил с Сатишем. Помогал ему с логическими матрицами. Работая, он говорил о своих детях. Обеденный перерыв проводил за баскетболом. Иногда после игры я заходил в лабораторию Очковой Машины — посмотреть, чем он занимается. Он работал с органикой, подыскивая химические альтернативы, которые не вызывали бы врожденных дефектов у амфибий. Он анализировал образцы воды на содержание кадмия, ртути и мышьяка. Очковая Машина был своего рода шаманом. Он изучал структуры генных выражений у амфибий — читал будущее по генным дефектам.

— Если не принять меры, — сказал он, — то лет через двадцать большинство амфибий вымрет.

У него стояли аквариумы, полные лягушек — с тремя и более ногами, с хвостами, без передних лапок. Монстров.

Рядом с его лабораторией располагался кабинет Джой. Иногда Джой слышала, как мы разговариваем, и заходила к нам, скользя ладонью по стене, — высокая, красивая и слепая. Она занималась какими-то акустическими исследованиями. Длинноволосая, с высокими скулами — и с такими ясными синими и прекрасными глазами, что я сперва даже не понял, что они не видят.

— Не вы первый. — Она никогда не носила темных очков, никогда не ходила с белой тростью. — Отделение сетчатки, — пояснила она. — Мне было три года.

Днем я пытался работать.

Сидя у себя в кабинете, я тупо смотрел на доску для маркера. На ее широкую белую поверхность. Брал маркер, закрывал глаза и писал на доске по памяти.

Потом изучал написанное и швырял маркер через комнату.

В тот вечер мимо проходил Джеймс. Остановился в дверях со стаканчиком кофе в руке. Увидел разбросанные на полу бумаги.

— Приятно видеть, что ты над чем-то работаешь, — сказал он.

— Это не работа.

— Значит, начнется потом.

— Нет. Не думаю.

— Нужно лишь время.

— Как раз время я трачу зря. Твое время. Время этой лаборатории. — Откуда-то из глубин всплыла совесть. — Мне здесь нечего делать.

— Все в порядке, Эрик, — успокоил он. — У нас в штате есть ученые, у которых индекс цитирования меньше трети твоего. Твое место здесь.

— Все уже не так, как прежде. И я уже не тот.

Джеймс посмотрел на меня. Снова тот печальный взгляд. И он мягко произнес:

— На научные исследования можно списывать налоги. Дождись хотя бы окончания твоего контракта. Это даст тебе еще два месяца.

А потом мы можем дать тебе рекомендательное письмо.

* * *

Той ночью в своем номере отеля я сидел, уставившись на телефон, потягивая водку. Представлял, как звоню Мэри, набираю номер. Моя сестра, так похожая на меня и все же другая. Представлял, как услышу ее голос на другом конце линии.

«Алло? Алло?» Эта немота внутри меня… странная тяжесть слов, которые я мог сказать: не волнуйся, все хорошо… Но я ничего не говорю, позволяя телефону скользнуть в сторону, и через несколько часов обнаруживаю себя у ограды, очнувшегося после очередной отключки, промокшего до нитки, смотрящего на дождь. Раскаты грома приближаются с востока, за стеной дождя, и я стою в темноте, ожидая, когда жизнь снова станет хорошей.

Вот оно: чувство, что мой разум не обеспечивает моей перспективы, моего будущего. Я вижу себя со стороны: угловатая фигура, залитая желтым светом натриевых ламп, глаза серые, как штормовые облака, как оружейный металл. Состояния сна и бодрствования неразличимы. Тяжесть памяти придавливает меня, потому что когда что-то узнаешь, забыть уже невозможно. Дарвин однажды сказал, что серьезное изучение математики наделяет людей дополнительным чувством, — но что делать, когда оно противоречит другим

Вы читаете «Если», 2009 № 06
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×