Буленбейцер слышал, что слова похожи на мух, но смотрел на Ольгу все равно с простодушием (как смотрят большие псы), и не забывайте к тому же про вечно счастливый стеклянный глаз. Между прочим, про него он Ольге еще не проговорился.

10.

И с удивлением думал: женщины, боже мой, — это вам не Коминтерн. Эфрону, помнится, фразочка приглянулась. «Ведь у Коминтерна как? — они обедали не раз вместе с Эфроном летом 1936-го в ресторанчике „Прожорливый кролик“ на Монмартре, платил Буленбейцер, хотя он уже догадывался, что Сергею платят rouges — красноружие, а раз платил, мог и закидывать кролику удочку: У Коминтерна как? (Сергей делал вид, что хихикает.) У Коминтерна вашего все очень просто: одна мысль — перерезать буржуев. Вот как эти котлетки… (Запел) Долго в цепях нас держали, Долго нас голод томил. Черные дни миновали, Час для котлетки пробил! А у женщин, Сережа, как? У женщин, простите, даже в момент лирического экстаза мыслей бывает самое меньшее две — я его люблю (момент экстаза!), а вот почему это, когда я уезжала проведать маму в старческий дом (как хорошо, что мы ее туда спровадили), он забыл поливать мои гиацинты — вдруг он меня недостаточно любит?»

Но хитрющий Буленбейцер, расставлявший силки на Эфрона, Плевицкую, Святополк-Мирского, Божко (гораздо приятнее было бы пригласить их к мишеням, там, на краю Булонского леса, — нет-нет, без Плевицкой!), не разумел, почему по временам мрачнеет им боготворимая Ольга. Она же не говорила ему, что бесится: в чем причина везения тебе, толстяку?

До смешного: подростками они были, как три степени счастья (четвертый участник компании — внучатый племянник графини Бушплукс не в счет — просто «хвостик» за ними, к тому же бешено близорукий), но вот они трое — она, Буленбейцер и Илья — как цвета от розово-радостного (Буленбейцер), через нее, невнятно-бледную, к лилово-черному Илье.

Едут по чинным дорожкам — Илья колет шину через десять шагов, Ольга никогда не остановится (хотя так жалко, так хочется остановиться), но она злеет от буленбейцеровой спины в складках жира и кружках спортивного пота — опять ведь станет посмеиваться, что она Илюшеньке мамка — и они гонят, гонят, пока она не съезжает беспомощной девчонкой в канаву перед половцевским дворцом (черт побери дренаж!).

Буленбейцер сначала вытащит, разумеется, велосипед — ты опять, свинодав, позабыл наставления Фугенштинкеля? — нет, не скажет — все ведь просто: он, во-первых, еще мальчишка и стесняется трогать девочку (хотя она уже протянула ему руку с царапиной на запястье), во-вторых, он всегда был бережлив — даже с чужими велосипедами (leb’hei?t — spar’ — жить — экономить).

Но ведь помнила (и любила помнить), как позже, в той же канаве, в том же дренаже, только грязи было больше — дома сразу увидела в зеркале (он заметил, какая стояла перед ним чупаха с двумя точками грязи на носу?), он сразу протянул ей лапы — Олюшка, ты не расшиблась? Нет (выбралась), дурак. Расхохотался. Почеху-ху? Ху-ху-ху? Почеху? У него был этот несомненный плюс — посмеяться над собой. Она, например, не умела. Поэтому смеялась, например, над ним. Иногда загадывала — сколько он выдержит? Ну не такой же тупоумец… Вроде спорта.

Эта игра у них была, допустим, в 1912 году — Половцев спросит, кто был тезкой Пушкина, а Буленбейцер выкрикнет — Анна Львовна! — Половцев — в хохот, а она в шипенье — Наш Феодорчик думает, что тезка — это тетка. Федор басит: «Я знаю». Все еще больше смеются, а он? Ольга разглядывает его недовольный лоб, потихонечку заалевшие уши, — нет, Федор тоже смеется.

Эта игра продолжилась и в 1927-м, в ее открытках («Мне говорили, что ты стал самым крупным гешефтмахером Парижа, правда?» — «Ты держишь три засекреченных публичных дома, где ловишь красных послов на ню, правда?» — «Приятно было узнать, что ты, наконец, поменял свою проклятую басурманскую фамилию на исконно-русское Быковзон. Мой батюшка при этом известии осенил себя крестным знамением и послал тебе по телеграфу свое благословение»). М.б., Ольга чего-то добивалась: прекрати писать, упрямый дурак? Нет, просто играла. И потом: не видела же она, как он хохочет над «Быковзоном» и как краснеет, заметив, что владыка Евлогий (да, и такие персоны вдруг оказывались в кабинете у Буленбейцера) невольно читает про «телеграфное благословение». Не отсюда ли серия проповедей владыки конца 1920-х про потерю благочестия у эмигрантской молодежи?

Разумеется, игра продолжилась и тогда, когда она протянула Федору свою шляпку: «Ты, значит, не против, если я пощиплю твои парижские перышки?» — «Ты надеюсь, будешь меня хорошо содержать?» (Если б он мог увидеть, как она воет оттого, что вынуждена сидеть у него на шее.) «Ты позволишь мне переложить…» — бюстгальтер твоей последней пассии в другой шкапчик? — нет, Ольга этого не сказала, она все-таки щадила его иногда. Спорт, да, спорт. Но ведь даже лошаки-футболисты иногда отдыхают. Федор, между прочим, вытащил ее и на футбольный матч. Неожиданный способ развеселить женщину. Наверное, она была единственной женщиной на стадионе (женщины стали превращаться в мужчин после — в 1930-е делали вид, что еще остаются женщинами). Она хотела ему насвинячить во время матча: встать, например, и крикнуть что-нибудь милое — все-таки французский знала не только в гимназическом объеме. Но вдруг заснула, положив голову ему на плечо (для незамужних женщин 30-х — вольность непозволительная, но для нее? он же не знает, что она уже видела в своей жизни).

Ему стало очень жалко ее, вдруг он как будто ее покупает? Если бы… Он не любил (как любили до выпученных глаз прочие) гадать: если бы, если бы… Если бы крысы не вылезли из своих нор. Они вылезли — вот вам, пожалуйста, фактик. И теперь нужно травить их (да, травить!), а не рассказывать, как хороши, как свежи были розы в вашем саду. Там, в вашем саду, значит, уже были черные норы — вы просто не видели их. Из одной норы выскочил укушенный больной блохой пасюк Ульянов. Теперь его крысятки выставили трупик на всеобщее поклонение, а кличку налепили на русские города так, как грызуны обгаживают комнаты, в которых им привольно, черными рисинками испражнений. Только не огорчайтесь: для всех, для всех припасен яд. Ну и не станем забывать, что крысам свойственно душить друг друга, если они чуть по-другому пахнут. Известно: если крысу из одной коробки пустить погулять к крысам в другую коробку (красные посланники в Берлине, Лондоне, Париже, Нью-Йорке — Буленбейцер мысленно видел все коробки, вернее, все города), а потом обратно, то ее душат сразу, сразу, — запах потому что другой. Ха! Мы живем не в самое безнадежное время.

Бум! Бум! Бум! Бум!

Славное место — тир в Булонском лесу.

Он стрелял и думал, что по-честному, наверное, было бы снять для Ольги другую квартиру, да?

11.

Но все-таки его ценили в первую голову не за мастерскую стрельбу. Его конек был в другом — в чем- нибудь невинном: к примеру, английская булавка — ведь невинный предмет? Не забывайте: он готовил Околовича и Колкова не для террористических актов — а для вылазки в крысиную нору. Главное, чтобы в норе не почуяли чужого запаха. И они, Буленбейцер, Околович, Колков, рассевшись на поваленном клене, пели с вдохновением:

Мы раздуем пожар мировой, Церкви и тюрьмы сравняем с землей. Ведь от тайги до британских морей Красная армия всех сильней!

В самом деле, вдруг мышиное общество в общем вагоне надумает разнообразить досуг задорной песней? Угрюмый молчальник в углу — не самая лучшая маска на сером маскараде.

Колкова, правда, трудно было упросить не солировать (тем более с дьячковым прозвизгом):

Мы зальем пожар мировой, Коммунистов накормим землей. Ведь от Тяньцзиня до Елисейских полей
Вы читаете Крысолов
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×