вглядывался в твое лицо, точно хотел навеки запечатлеть в душе твой образ; была в тебе какая-то робкая свежесть, приносившая мне облегчение. Меня сильно лихорадило, и я внезапно подумал, что мама была бы рада увидеть тебя. Я распахнул бы наконец перед ней свою грудь, как открывают ларец, избавился бы от невыносимого жара, и мама увидела бы твой образ, запечатленный в моем сердце.

Два года лечился я в горном санатории на берегу озера. Мы часто писали друг другу. Тебе пришлось бросить учебу и поступить на службу. Письма твои были похожи на тебя самого: робкие, застенчивые, без сердечных излияний, и в то же время проникнутые горячим чувством и добротой. В них я находил нечто привязывавшее меня к жизни. Нечто очень важное.

Часть третья

33

Однажды вечером, в конце 1944 года (в то время я жил в Риме) меня вызвали к телефону. В трубке раздался твой голос:

— Я только что приехал. Сейчас я на пьяцца Риссорджименто.

— Как ты себя чувствуешь?

— Неважно. Но ты не беспокойся, ходить я могу.

Жду тебя в баре.

Мы не виделись с сентября минувшего года, я вынужден был срочно уехать, даже не попрощавшись с тобой. На этот раз ты был тяжело болен и несколько месяцев я не имел о тебе никаких известий. После освобождения Флоренции я получил от тебя письмо, из которого узнал, что ты почти целый год пролежал в больнице.

Я вскочил на велосипед и помчался к тебе. Уже наступил вечер, и на улицах было темно и людно, но воздух еще сохранял дневное тепло, и обвевавший лицо бодрил меня. Это были последние радостные часы в моей жизни, никогда больше я не смогу испытать столь полное счастье, как в тот вечер. Можно привыкнуть к преследованиям, расстрелам, кровопролитиям, — человек подобен дереву, и каждая зима предвещает весну, которая одевает деревья новой листвой и обновляет жизненные силы. Сердце человека — это точный механизм с несколькими клапанами, которые позволяют переносить холод, голод, несправедливость, жестокость, измену, но судьба парализует их с той же легкостью, с какой мальчишка отрывает крыло бабочке. После этого сердце начинает биться устало; и хотя человек, быть может, становится сильнее, лучше, даже решительнее и мудрее в своих поступках, никогда уже не ощутит он той полноты жизни и чувств, из которой рождается счастье.

Это был вечер 18 декабря 1944 года.

Бар был почти пуст. Ты сидел за столиком у окна; в углу стояли, обнявшись, девушка и какой-то иностранный солдат. Когда я вошел, ты поднялся из-за стола. Ты вырос, побледнел, светло-русая двухдневной давности щетина легкой золотистой тенью обрамляла лицо. Твой взгляд был нежным, робким, почти смущенным.

— Ну-ка покажись, — сказал я и пристально взглянул в твои глаза, которые, как и у всех чистых людей, были зеркалом души. В них запечатлелись следы тяжелой борьбы, в их глубокой синеве таилась непреклонность, более сильная, чем болезнь. На улице не было ни машин, ни трамваев, и тебе пришлось сесть на раму велосипеда; мы подвесили чемодан к рулю и медленно поехали в город. Все теперь казалось нам символичным. Ты изрядно вытянулся и мешал мне смотреть вперед; я крутил педали, а ты указывал, куда сворачивать. Ехал я медленно, стараясь лишь не потерять равновесия и уберечь тебя от толчков. Так, без помех, мы выехали на виа Томачелли, где движение оживилось; тебе нравилось звонить и ругать зазевавшихся прохожих. Ты спрашивал названия улиц, интересовался, как я прожил этот год, потом сказал:

— Мне кажется, будто я попал в иной мир. И, помолчав, добавил:

— Будем надеяться, что Рим принесет мне счастье. Как и много лет назад, мы легли в одну постель.

И проговорили до рассвета. Ты сказал:

— Помнишь? Десять лет назад ты был болен, а я здоров.

— Ты тоже поправишься, — ответил я.

— Сколько событий произошло за эти десять лет. Мы лежали в постели, окно мое выходило во двор,

с верхнего этажа слышался топот шагов, и время от времени откуда-то издалека доносился выстрел. Ты повернулся ко мне лицом и сказал:

— Мы очень изменились за эти десять лет. Особенно я, но и ты тоже.

Ты наклонился и поцеловал меня.

Мы вспомнили все эти десять лет, за которые научились любить друг друга.

34

Когда через два года я вернулся из санатория, ты был без работы. Тебя уволили из конторы «за непригодностью». Постоянные столкновения с враждебным миром и нужда, на которые обречен бедный люд, уже наложили на тебя свой отпечаток. Заметно было, что ты перенес какое-то потрясение и только теперь начал приходить в себя. Ты заглядывал себе в душу и с болью начинал понимать, что до сих пор твоя жизнь была бессмысленной и никчемной, она совсем не походила на ту, незнакомую тебе» действительность, с которой ты теперь столкнулся. Когда ты наконец впервые взглянул на мир собственными глазами, он перестал быть прежним, привычным миром, стал иным, враждебным, и тебе предстояло силой проложить себе дорогу, а твои привычки, манеры и весь образ мыслей не могли помочь тебе в этом и даже мешали. Новая действительность отвергала тебя. Твой покровитель сделал еще один шаг к полной нищете, и резкость его хотя и доброжелательных упреков не помогала тебе одолевать препятствия, а, наоборот, заставляла идти напролом и обрекала на бесконечные неудачи. Ты говорил мне:

— Они были правы, что уволили меня. Я ничего не умею, ничему не научился. Не умею печатать на машинке, не знаю счетного дела, не умею вести коммерческую корреспонденцию. Мне надо учиться. Но у меня нет на это времени — я должен зарабатывать на жизнь… Прямо заколдованный круг получается.

У тебя хватало упорства целыми неделями и месяцами пристально следить за газетными объявлениями о найме на работу, но для поступления на солидную должность требовались рекомендации, а их у тебя не было, когда же ты пробовал наняться рассыльным, там каждый раз отдавали предпочтение другому претенденту, у которого был свой велосипед. Зимой 1937 года выпал снег, ты заметил это уже днем и— хотел заработать несколько лир на расчистке улиц, но тебя опередила толпа безработных. Ты поступил на службу в геральдическую контору: стучался в двери домов и уговаривал хозяек купить документ, подтверждающий знатность рода. И каждый раз, когда перед тобой захлопывали дверь, сердце твое болезненно сжималось. В месяц ты зарабатывал тридцать лир! Во время переписи населения ты нанялся разносить бланки по домам. На свой первый заработок ты хотел свести меня поужинать к «Бекаттелли».

Ты познавал эту новую действительность, и в твоей прежней жизни не было ничего, что могло бы тебе помочь. Ты по-прежнему следил за собой, всегда был изящно и безукоризненно одет, но даже это вызывало у окружающих отчуждение, и ты лишался той небольшой, но бескорыстной помощи, которую друзья были бы счастливы тебе предложить.

— Я рад бы ему помочь, -не раз говорили мне наши общие знакомые. — Но боюсь оскорбить его такой малостью!

Тебе не на что было опереться, в двадцать лет ты был лишен того доверия, которое простые люди оказывают тем, кто на их глазах родился, вырос, сроднился с ними и благодаря этому ощущает общую солидарность и ненависть, которая сама по себе побуждает бороться за свое существование. Но ты был вне этого содружества. С друзьями детства ты, следуя примеру своего покровителя, даже не здоровался, чтобы избегнуть их оскорбительной жалости. Избегал ты и своих бывших приятелей по школе. Для тебя они были живым напоминанием о неудавшейся жизни, и ты испытывал смешанное чувство горечи, детского стыда и зависти, но особенно мучительно было тебе сознавать то «расстояние», которое отделяло тебя от них, ведь ты с детства привык относиться с необычайным и подобострастным почтением к высокообразованным или привилегированным классам; оно-то во всем многообразии своих форм обусловило твой основной комплекс неполноценности, легко объяснимый, почти трогательный, но от этого не менее горестный и драматический.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×