сапоге, спросила ласково:

– Чего пришла? С жировкой?

– Ага, – согласилась баба Маня и глаза спрятала. – С жировкой...

– Ну и врешь, – радостно захохотала дворничиха. – На морде у тебя написано – врешь! Бабка, не греши перед смертью! – Вскинула метлу наперевес, заорала жутким голосом: – А ну, выкладывай капиталы! Выкладывай, не то ткну...

– Каки капиталы... – отскочила баба Маня. – Чего блажишь? Каки у меня капиталы?

– А-а... – басом зарычала дворничиха. – Заскакала! Есть у тебя гроши... Есть!

И вдруг со злостью, с остервенением – пена на губах пузырями:

– Помирать пора, а они копят! Куда тебе деньги? Ну, куда? Лучше мне отдай...

– Ишь ты! – вскинулась баба Маня. – Отдай... А на похороны?

– Эва! На похороны... Подохнешь – чего тебе?

– Как чего? Поминки справить, панихиду отслужить... Не собака, чай.

– Насрать! – гаркнула дворничиха. – Лучше пропить-прокурить, по ветру пустить... – И закричала тонко, дурашливо: – Я вечор штаны купила… Нынче надену – в загул пойду!

– А помрешь? Помрешь – на каки шиши хоронить будут?

– Меня, маманя, ЖЭК похоронит, – лихо ответила та и даже метлой пристукнула по-солдатски. – Я, маманя, насквозь казенная, на мне бирку можно вешать. Метла у меня казенная, фартук казенный, комната казенная, муж-убивец в тюрьме сидит – и тот казенный...

– Ты что... – ахнула баба Маня. – Врешь, поди!

– Убивец, – повторила охотно. – Самый что ни на есть. Кончили тут одного по пьяному делу.

– Как же ты, девка, не уберегла?

– Дак он у меня, маманя, загульный. Он у меня с гонором. Водку, бывало, пил, еклером закусывал. Чтоб всем уж на удивленье. Поди, и не знаешь, чего это такое – еклер?

Баба Маня подумала, сказала осторожно:

– Врать, девка, не стану. Слыхать слыхала, а видать не видала.

– Еклер, – пояснила, – вроде сардельки. Только что сладкий... Выпил он у меня под вечер, поволок на кровать. Не спи, говорит, я мигом, я за папиросами. – Всхлипнула, утерла глаза грязным кулаком: – Пятый год не сплю. Все жду да жду...

Наклонилась к бабе Мане, сказала доверительно, на ухо:

– Он меня, знаешь, как называл? Ягодка... Была баба-ягодка, стала вобла пересушенная.

И рассвирепела. Метлой взмахнула яростно. Заорала со злостью, содрогаясь костлявым телом:

– Прожру, прогуляю, все деньги просвищу! Вон, крематорий под боком. Помру – грузовика не надо. На тележке сволокут, да сожгут за бесплатно.

Баба Маня поджала губы.

– Могилку надо, – сказала твердо. – Без могилки я не согласна. И чтоб в церкви поминали. Да не один год. А то забудут сразу, вроде, и на свете не жила.

– Сожгут... – с удовольствием повторила дворничиха. – Нехай сожгут. Спишут, акт составят – и в печь! – Зашмыгала, запричитала жалобно: – Мамонька моя бедная! Мамонька моя родная! Сожгут твою доченьку, развеют по ветру косточки... Хочу в могилку к мамоньке, хочу под бочок к миленькой!

Надвинулась на бабу Маню, спросила сиплым шепотом:

– Голосить по мне станешь? Говори, не то метлой ткну...

Баба Маня подумала-подумала, сама спросила:

– Ты, девка, вино пила?

– Чего это – вино... Никакое не вино. Это во мне дурь играет.

– К попу сходи, – посоветовала. – Облегчит.

– К попу... К мужику мне надо, а не к попу. Тот облегчит.

– Болтай... Язык без костей!

– Точно тебе говорю. Мне врач прописал. Нога, говорит, отнимается? Голова набок валится? В животе холодит? Нужен мужик. Два раза на день, после еды. Пошла с рецептом в аптеку: нету, говорят, не завезли. Плохо у нас с этим делом. Неурожай. Да откуда ему быть, вашему урожаю? У вас и картошки не дождешься... – И заорала пронзительно, на всю улицу: – Мужики, ну иде же вы? Вот она я, вот!..

– Тьфу ты, неладная! – плюнула баба Маня и побежала обратно к сберкассе, а дворничиха захохотала вслед, закашляла, захаркала, затрясла патлами, сморкнулась мощно, двумя пальцами, да и пошла мести посуху – только пыль столбом.

Баба Маня встала у самой двери, спиной прислонилась к ручке: заняла место. Стояла долго, терпела привычно, только зудело внутри беспокойство малым комариком, чего это никто больше не подходит, за ней не становится. Высунулось над крышами солнышко, пошло припекать не по-утреннему, но баба Маня с места не сошла, в тень не схоронилась. Знала по опыту: отойди на чуток – набежит народ, сомкнется в очередь, потом и не докажешь, что стояла. И потому не отходила. Сколько ее за жизнь солнцем пекло, дождями мочило, морозом пробирало – не по своей воле, по чужой, и то терпела, а тут, для себя, и подавно выдюжит.

К десяти часам стал подходить народ. Баба Маня каждого оглядывала, глазами ощупывала, привыкала, успокаиваясь, к новому человеку.

– Я перьвая, – говорила каждому. – Я перьвая.

И опять беспокоилась, опять оглядывала, улыбалась извинительно, будто стояла у двери не по праву, занимала чужое место.

– Я перьвая, – утешала каждого. – Я перьвая…

Потом, как она ни готовилась, а прозевала нужный момент. Открыли нараспашку двери, толпа, ощетинившись локтями, дружно рванула внутрь, рассыпалась по залу, и баба Маня сразу оплошала. Заметалась от окошка к окошку, запуталась впопыхах, а когда дозналась что где – была последней, в самом хвосте. Встала безропотно – слова не сказала, обпивалась потом от непроветренной, вчерашней еще духоты, довольна была очень, что стоит правильно, к нужному месту, дружелюбно оглядывала всех веселым глазом.

– Я крайняя, – говорила с облегчением. – Я крайняя...

2

Баба Маня всем довольная.

Бабу Маню Бог характером наградил.

Мякину ела с терпением, корку глодала с удовольствием, на трудодни шиш получала – еще и кланялась. И все по-доброму, по приветливому – ласково.

Горе на нее валилось, беда горб гнула, голод тело сушил, а она – довольная. С чего бы это? Да ни с чего. Это у них в семье вековое. Это у них – наследственное. Бабы – как одна, святые. Мужики – как один, злыдни. Сложи бабу с мужиком, раздели пополам: вроде, ничего получается, жить можно. Так и жили. Мужики – злобу пудами ворочали, бабы – глядели приветливо, привечали радостно, утешали охотно.

Бегали к ним в избу соседки деревенские, бедолаги несчастные, кулаками битые, сапогами топтаные, матом руганные, за волосья дерганные, выплакивали боль-обиду, тоску-отчаяние, утешались ласковым словом. Боль им – залечивали. Тоску – заговаривали. Обиду – слезами заливали. Может, потому и жила деревня из века в век, что было к кому сбегать, утешиться, набраться нового терпения. Может, потому и отмирали целые народы, что не нашлось в тяжкую минуту своих утешителей. Река жива родниками. А человек чем жив? Чем жив человек, кто знает?..

Известна была их изба всякому страннику, бродяге бездомному, стояла у них на особой заметке. Баба Маня с матерью, с бабкой садились рядком на лавку, складывали руки на коленях, радостно глядели на захожего гостя. И гость отмякал, оттаивал, отогревался в их доброте от холодных ветров, от свирепых собак, косых, исподлобья, взглядов. Наутро гость уходил дальше, накормленный, утешенный, обласканный, и долго потом оглядывался назад, долго тосковал, будто оставлял за спиной отчий дом, с бабкой, с матерью, с родимой сестрой.

В каждой деревне была такая изба, помеченная незримым знаком, и шли по России странники, шли убогие, жизнью придавленные, шли богомолки, шли погорельцы, сироты и беглые разбойники, обманщики

Вы читаете Первый этаж
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×