чердаке, покойно: как в церкви.

5

Утешения достались бабе Мане только поначалу жизни, будто не нуждалась она потом в утешениях. Стояла церковь, посреди деревни, одноглавая, с золоченым крестом, с витой колоколенкой, – служили исправно службы, колокола по праздникам отбивали чуть не плясовую, и выплачешься по надобности, и выговоришься по случаю, и порадуешься, и попечалишься всласть, за компанию.

Попа посадили в коллективизацию, сгинул поп во вьюжном Заонежье, а церковь распахнули да пограбили, побили да пожгли. Так и стоит нараспашку, который уж год без дверей-окон. Даже ребятишки в нее не забегают: нечего там ломать. Все загажено. Стены в похабели. Картинки углем с матерными надписями. Кострища на полу. Куски горелого, иконостаса. Пробитый ломом пол. Когда в деревне помирали, били подолгу в большой колокол, потом вносили гроб в церковь, ставили на полчаса. Без попа, без свечей, посреди мусора, дерьма и похабели. На яблочный Спас несли бабки яблоки, клали на пол, поближе к алтарю.

В войну стояла за деревней пехотная часть, солдат за провинность посылали в церковь соскабливать фресковые росписи. Дневная норма: метр на метр. Фрески уцелели только поверху, да и те водою залитые, плесенью проеденные. После войны подрос в деревне малый-дурак, скособоченный, косорылый, прыщи в соплях: 'Я атеист, едрена-матрена, ей-бо, атеист...' Полез спьяна на колокольню, по куполу прополз до креста, уцепился, стал раскачивать. Руки оборвались – упал, голову расквасил о плиты. У церкви его и похоронили, дурака, где еще? А церковь с той поры склонила крест набок, как загрустила по заблудшему.

Потом приехали умные люди, обошли церковь кругом, оглядели сквозь очки, поохали, сфотографировали со всех сторон. Забили досками двери, повесили чугунную табличку: 'Охраняется государством'. От кого же они ее теперь охраняют? От бабы Мани, что ли? Или от самих себя? А памятник трещинами пошел, у купола березки выросли, мох по сырым стенам. Кто утешит теперь? Кому выговоришься? Перед кем попечалишься? Ну и пакостники пошли нынче люди: и сами не утешат, и другим не дадут.

Так и жила баба Маня вместе со всеми, старилась в свой срок. А потом вдруг надвинулся на бабу Маню большой город. Не чуяли, не гадали – бульдозерами приполз под самые окна, рычал, трещал, сваи заколачивал, с превеликим грохотом стирал грани между городом и деревней. Засыпали пруд, снесли коровники, спланировали картофельные поля. Пришла весна, пора пахать, а негде. Кругом котлованы нарыли, фундаменты заложили, дороги асфальтом затерли. Извелись деревенские с непривычки, издергались, даже огороды не копали. Чего копать? Ты посадишь, а урожай бульдозеры соберут. Праздно сидели на завалинках, беспокоились, ждали неизбежного.

А потом пришла и их очередь. Пригласили в учреждение, выделили жилье, велели срочно собираться.

Легко сказать – тяжело сделать.

Последнюю ночь баба Маня не спала. Тенью бродила по избе, гладила рукой стены, печь, стекла в оконцах, прощалась с матерью, с бабкой, с ребятишками белоголовыми. Она уезжает, они здесь остаются. Они – крестьяне, она теперь – горожанка. На чердак слазила, там посидела. А наутро – тронулись потихоньку. Погрузили на тележку буфет с кроватью, навязали узлы: шли по улице табором цыганским. У кого подушка в руках, у кого стулья, у кого – ходики.

Переехали – сразу стали палисадник копать, заботы ставить, на пустырях картошку сажать. Их, деревенских, за руки оттаскивают, им объясняют, что дом здесь поставят, – какая уж там картошка! – а они в землю вгрызлись – не оторвать.

Переехали – понастроили во дворе сарайчики. Милиция пришла – снесла, а они опять понастроили. Как человеку без сарайчика?

6

Утряслись на новом месте, баба Маня работу нашла, в инвалидной артели. Безрукий диктовал, слепой на машинке печатал, баба Маня копирку в бумагу закладывала. Очень они ее уважали, бабу Маню: без нее и слепой без рук, и безрукий без глаз. Потом работала на стадионе, приносила домой грязные футболки с трусами, отстирывала на руках в ванной, и сохли на кухне огромные трусы, сохли майки с номерами, будто проживала в этой квартире целая футбольная команда.

Живет теперь баба Маня со всеми удобствами, живет – не нарадуется. Комната у нее чистая, светлая, с иконами, на окне занавеска ситцевая, на лампе абажур шелковый, в буфете красной фанеры – стаканы, рюмки, гроздь виноградная из мутно-голубого стекла. В ванной кафель, горячая вода, холодная. На кухне сытым котом урчит холодильник. Довольна баба Маня – нет слов!

С чего бы это? А ни с чего. Разбери ее жизнь, разложи по косточкам – не найдешь со стороны радости, не отыщешь причин. Это у них в семье вековое. Это у них наследственное. Бабка помирала – улыбалась напоследок. Мать помирала – Бога благодарила, что не обошел щедротами, дал ей, недостойной, помыкаться, покряхтеть, чашу до дна испить. Дал ей жизнью ее попользоваться. Так и лежат рядком на кладбище, под двумя холмиками. 'Под сим крестом покоится тело...' Рядом место свободное, для бабы Мани. Малое место, да ей и того хватит. Она уместится. Надо, так и ноги подогнет. Придет, посидит на лавочке, помолчит, как побеседует: ограда, скамья, стол под клеенкой, осинка в ногах. И сосед хороший: 'Иван Яковлевич Бычков. Учитель'. Сидит баба Маня долго, вздыхает счастливо.

Бегают к ней подружки деревенские из соседних домов, до сих пор бегают, чтобы утешила. Живут подружки в новых домах, с газом-туалетом-телефоном, а дерутся с мужиками по-старому. Вот баба Маня и заговаривает, залечивает, обиду слезами заливает. Одна она утешительница, на весь микрорайон, Жаль – нет теперь странников, а то бы позвала в светлую кухню, покормила, посочувствовала, в тепле отогрела.

Ушло из народа странничество. Пропали навсегда непоседы, что шли от села к селу, от избы к избе, кормились подаянием. Что несли с собой вечное беспокойство, муку несказанную, томление духа, веру в далекие, блаженные края. Бабы, провожая, долго глядели вослед, мужики дымили с тоской. Было в них избавление, был в них возможный исход для каждого. Вот брошу эту постылую жизнь, да закину за спину котомку, да и пойду бродить по свету, босыми ногами по теплой пыли. Потому странников кормили, потому и привечали ласково. Каждый в душе был странником.

А теперь нет их. Кончились странники. Навечно приписаны к отделению милиции. Чего это тебе бродить? Шляться без толку? Дел, что ли, нет, дармоед бесстыжий? И не подают теперь странникам. И на ночлег не пускают. Кормить их еще, иждивенцев, спать укладывать.

Кончились по России странники – кончаются утешители. Кто теперь обласкает? Кто дверь отпахнет? Защитит от холодных ветров, от свирепых собак, от косых, исподлобья, взглядов? Нет теперь странников – есть туристы горластые. Нет теперь странников – есть командировочные. Нет теперь странников – и исхода у человека тоже нет.

7

– Гражданка, вам чего? Гражданка!..

Баба Маня загляделась, задумалась – чуть очередь не прозевала. Схватилась впопыхах, отстегнула булавку, полезла в глубокий карман, зубами развязала тряпицу, вынула книжку сберегательную, всю, как есть, мятую.

– Дочка, мне деньги положить...

Женщина за стеклом попалась строгая, недоступная, в тяжелых роговых очках. Лицо сухое, нервное, в сетке мелких морщин, пальцы на руках тонкие, худые, шевелятся без остановки. На скулах желваки катаются, зубами папиросу грызет. Взяла мятую книжку, раскрыла рывком: посыпалась на колени гречневая крупа.

– Эт-то что такое?..

Баба Маня оробела: ноги ослабли. Вечно она робела перед начальством. И не разбиралась она в чинах, и не спрашивала наперед, какая должность: кто на нее гавкнет, тот и начальство.

– Дочка... – залепетала. – Крупа... Милая! Положить...

Вы читаете Первый этаж
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×