— Бабка! — завопил монах, давясь кипятком, — бабка! Сюда беги! Скорее! Кончается человек-то! Уж захрипел!

Бабка Манешка выглянула из-за дверей.

— Ну, так ты и займись им, человек Божий! Я его две недели выхаживала, как могла, а теперь уж твоя очередь. Мертвецы — твоя печаль, не моя.

— Не пугайтесь, люди добрые! — хотел сказать Сильвестр Афанасьевич, — Я не помираю, я, напротив, выздоровел, и сейчас поднимусь на ноги.

Но губы его шлёпали, горло сипело, а язык и не думал ворочаться.

— Ох, Господи, — покачала головой Манешка, — как его задёргало-то!.. И вправду конец пришёл болезному! Эх, бородатенький… И прозвания-то твоего не ведаем…

Монашек заметался по комнате: «Где ж тут книги-то мои? где ж крест, где ладан? Он, поди, ещё исповедоваться сможет…» — и тогда Сильвестр с грустью подумал, что, может быть они и правы, может, это ему только кажется, что он выздоровел…

И вдруг сразу вспомнилось ему, почему он здесь, и как он полз по непролазно заснеженной дороге, и зачем он полз, и откуда, и, что радоваться собственному выздоровлению — это с его стороны малодушие. И сразу радость отошла, и горькое равнодушие — мирное, привычное, безнадрывное — окутало его сердце.

— Да не бегай ты, — неожиданно ясно сказал он монашку, — живой я. Я ещё всех вас тут переживу, пропади оно пропадом.

И поднялся, и сел, но тут голова его качнулась, и вновь окружило его душу тёмное безпамятство. Потом привиделось ему, что люди из Замоскворечья бегут в Кремль стройными рядами, крича дружно: «Поляков бей! Поляков бей!» — а он между ними, бегущими, сидит на земле и говорит: «Нет, братцы, не выйдет у вас ничего! Поскольку царя на Москве нет, вам не победить, а царя на Москве не будет, пока вы не победите. Хитро сказал, да? Так-то! Распутай загадку, кто сможет!» Бегущие остановились, желая послушать, что это он такое говорит, и он поднял палец, готовясь сказать что-то важное, но горло его захрипело, и он понял, что сказать-то ему в сущности нечего. Замоскворецкие жители почтительно ждали, а он сидел с поднятым пальцем, шлёпал губами и молча ужасался: «Нечего сказать! Нечего сказать!» Они махнули руками и начали расходиться, а он всё сидел и сидел неподвижно и всё повторял про себя: «То-то, подьячий! Нечего сказать тебе!» И заплакал Сильвестр Афанасьевич от горечи и безсилия, и от плача своего вновь очнулся.

Над ним склонились трое: бабка Манешка, монашек и белобрысая девица в красивом дорогом платке, накинутом на плечи.

— Сказать-то мне им нечего! — отчаянно выкрикнул Сильвестр Афанасьевич, — Слышь, отче, беда-то какая!

— А чего тебе говорить? — растерянный монашек облизал губы, — Ты, брате, лежи себе, поправляйся. А говорить, допустим, тебе вовсе и ни к чему.

Белобрысая девица как-то странно улыбнулась и сказала: «Ну, красавчик какой!» — чем весьма всполошила старуху.

— Иди, Нюрочка, иди, родненькая! — затараторила она, — Нечего тебе тут делать, иди платьице своё дошей, — платьице-то красивое какое начала шить, — иди, иди, не мешай нам! — и вытолкала девицу прочь.

— А мы с ним поженимся! — сказала девица, уходя.

— Ты, батюшка её не слушай, — смущённо пояснила старуха Сильвестру, — она у нас головкой плоха. Как злодей-то её сестрицу зарубил — да прямо у неё на глазах, — так она с тех пор и повредилась. Сперва совсем ничего не понимала, потом начала отходить понемножку.

— Заговорила впервые! — заметил монах.

— Правда ведь! — обрадовалась старуха, — Я и не заметила! Четыре месяца от неё словечка не слыхали, а тут вот заговорила!

Сильвестр не понимал, кто заговорил, кто кого зарубил, кто повредился в уме, и это его слегка раздражало.

— Ты кто, бабка? — спросил он старуху.

— А я, батюшка, выходила тебя, — пояснила Манешка с достоинством, — сколько ночей не спала, сколько трав на тебя извела, — лишь бы выходить боярина!

— Нет, ты кто? — снова спросил Сильвестр, и, подумав, что выходит грубо, добавил: — А вообще-то, спаси тя Христос! Отплатить-то мне нечем, вишь…

— Я здесь живу, — втолковывала ему Манешка, — я тутошняя, Манешкой меня кличут, Манефой Тимофеевой, а вот это — гости мои: Черноболотного монастыря послушник Агафон…

— Свято-Григорьевской Черноболотной обители… — уточнил монашек.

— Ага, Свято-Григорьевской, а эта, болезная — она боярская дочь, Анна Несторовна Красногорская, вот! Мы уж её по-нашему, по-деревенски, Нюрочкой кличем, — опять же, и на головку слабая… Две сестрички их было: Агафья Несторовна, старшая, да Анна Несторовна, младшая, только Агафью Несторовну злодей, вишь, зарубил…

— Какой злодей?

— Да вот, на печке спит, атаман донской, Филька-Пьяница… То бишь, Филипп Филиппыч, — ну его! Он спит всегда, ты его не бойся.

— А ты-то кто, брате? Назовись! — потребовал монашек.

— Московский житель, Сильвестр Афанасьев Руковицын, подьячий государевой службы! Шёл из Москвы прочь, куда глаза глядели, пришёл к тебе, знать на то воля Божия была! — со всей возможной бодростью доложил Сильвестр, — Я, бабка, прощения прошу, что незваным к тебе заполз, да и расплатиться не могу. Ты уж н пеняй на грешника. Только, с другой-то стороны, я ведь к тебе в гости и не напрашивался, и леченья твоего не просил, — так-то, сударыня!

— Не просил, да получил, сударь мой, тем и будь доволен! — старуха, видимо, рассердилась таким словам. — Может, оно тебе и любо — в лесу мертвяком лежать, да волков собственными потрохами кормить, а только нам-то со стороны на такое смотреть не дюже любо! Мы люди не московские, не знаем, как там у вас заведено, а у нас такой обычай: коли тонет человек, мы его на берег тащим, коли горит, так пламя заливаем, — вот оно как!

И, ворча, пошла она варить зайца, которого добыл для московского гостя мужик Пахом. Брат Агафон уселся возле сильвестровой постели на табурет и, прихлёбывая разведённое в кипятке варенье, молча созерцал болящего: реденькие его русые усики, измятую бородку, — молод совсем, да худ, да ростом мал, да измочален донельзя и болезнями, и долгими горькими думами.

— Что, брате послушниче, разорили, небось твой Заболотный монастырь? — полюбопытствовал Сильвестр.

— Не Заболотный, а Свято-Григорьевский Черноболотный, — хмуро поправил Агафон, — А что разорили, так это точно. Не осталось камня на камне на месте сем. Все иконочки пожгли, все колокола разбили…

— Поляки?

— Казаки. Поляки тож нападали, настоятеля убили и ещё с десяток монахов… Старца Власия запороли насмерть… Пограбили довольно… А всё ж, монастырь остался после их набега. Мы уж и нового настоятеля выбрали — сами, без архиерейского благословения, и что разрушенное отстроили… Четыре месяца минуло — казачки заявились, родимые!.. Войско православное! Как жив остался, про то одна Госпожа Пречистая знает. Всех порезали-пожгли! Что унести не смогли, то в болоте утопили…

— Да, казаки это могут! Это уж мы насмотрелись! И что ж теперь, брате послушниче? Куда решил двинуть? Не к хохлам ли? Не в Лавру ли Киевскую?

— Не… — выдохнул брат Агафон вместе облачком кипяточного пара. — Хохлы — все еретики латыньствующие. У них там и монахи-то — что не поляк, то жид недокрещённый… Нет, я дальше пойду!

— А брате! Знаю, знаю! На Царьград решил идти! Признайся, что так! Не молчи, признайся!

— Не… Какой-такой Царьград… посмотрели мы на греков… Не хочу к ним. Опять же, если бы одни греки — тут полбеды, а ведь и греки-то сами под султаном сидят! Что ж мне поляков да шведов мало, —

Вы читаете Недотёпы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×