тайные восторги пришлось ей изведать с ее бесплотным возлюбленным — Красотой — при свете звезд, в блеске солнечных лучей, в лунном сиянии, в полях и лесах, на вершинах холмов, на речных берегах. Цветы, птицы в полете, лепет ветра, изменчивая игра света и красок — все, что приводит в отчаяние человека, решившего извлечь из них пользу, она брала и обнимала бездумно, бесцельно и была счастлива. Кто осмелится сказать, что лучшее в жизни досталось не ей? Кто?.. Бересклет! Какая-то веточка с несколькими ягодами и сколько сомнений она разбудила в нем! Да что же такое красота, если не сочетание определенных форм и цветов, придающее вещам дополнительную ценность — повышенную ценность на людском рынке! Ничего больше, решительно ничего!

А ягоды бересклета все рдели в солнечном свете, нежные, недосягаемые!

Взяв палитру, он смешал на ней темно-красный краплак, белила, ультрамарин. Но что это? Кто вздохнул у него за спиной? Нет, никого не видно!

«А, черт побери! — подумал он. — Это же несерьезно. Я не лучше Алисии, в самом деле». И он принялся писать в своей знаменитой манере веточку бересклета.

«Собака околела»

Перевод В. Рогова

До окончания «Великой войны» я не предполагал, что некоторые из оставшихся в тылу также принесли огромную жертву.

Мой друг Харбэрн, ныне покойный, был родом из Нортамберлэнда или еще откуда-то с севера; это был коренастый седеющий человек лет пятидесяти, с коротко остриженной головой, небольшими усами и багровым лицом. Мы с ним жили по соседству за городом, и оба держали собак одной породы — эрделей, не меньше чем по три сразу, так что мы могли случать их и этим были полезны друг другу. Мы часто ездили в город одним поездом. Его пост давал ему возможность выдвинуться, но до войны он мало этим пользовался, погруженный в откровенное безразличие, почти переходившее в цинизм. Я считал его типичным грубовато-добродушным англичанином, который гордится своим цинизмом и привержен к спорту — он увлекался гольфом и ходил на охоту, как только представится возможность; он казался мне хорошим товарищем, всегда готовым помочь в беде. Был он холост и жил в домике с верандой недалеко от меня, а рядом с ним стоял дом немецкой семьи по фамилии Гольштейг, прожившей в Англии около двадцати лет, Я довольно хорошо знал эту дружную троицу — отца, мать и сына. Отец, уроженец Ганновера, чем-то занимался в городе, мать была шотландка, а сын — его я знал и любил больше остальных — только что окончил школу. У него было открытое лицо, голубые глаза и густая светлая шевелюра, зачесанная назад без пробора, — симпатичный юноша, несколько похожий на норвежца. Его мать обожала его; это была настоящая горянка из Западной Шотландии, скуластая брюнетка, уже начавшая седеть, улыбалась она мило, но насмешливо, а ее серые глаза были, как у ясновидящей. Я несколько раз встречал Харбэрна в их доме, потому что он наведывался туда по вечерам поиграть с Гольштейгом в бильярд, и все семейство относилось к нему по-дружески. На третье утро после того, как мы объявили Германии войну, Харбэрн, Гольштейг и я ехали в город в одном вагоне. Мы с Харбэрном непринужденно беседовали. Но Гольштейг, плотный блондин лет пятидесяти, с острой бородкой и голубыми, как у сына, глазами, сидел, уткнувшись в газету, пока Харбэрн вдруг не спросил его:

— Послушайте, Гольштейг, а правда, будто ваш мальчик хотел уехать и вступить в немецкую армию?

Гольштейг оторвался от газеты.

— Да, — ответил он. — Он родился в Германии и поэтому подлежит призыву. Слава богу, что ему невозможно уехать!

— А как же мать? — спросил Харбэрн. — Неужели она отпустила бы его?

— Она очень убивалась бы, конечно, но она считает, что долг прежде всего.

— Долг! Да господь с вами, что вы такое говорите! Он ведь наполовину британец и прожил здесь всю жизнь! Отродясь ничего подобного не слыхал!

Гольштейг пожал плечами.

— В такие критические времена остается одно: строго следовать закону. Он германский подданный призывного возраста. Мы думали о его чести; но, конечно, мы очень рады, что теперь ему никак не попасть в Германию.

— Черт меня дери! — воскликнул Харбэрн. — Вы, немцы, исполнительны до тупости!

Гольштейг не ответил.

В тот же вечер мы возвращались из города вместе с Харбэрном, и он сказал мне:

— Немец всегда немец. Ну, не удивил ли вас утром этот Гольштейг? Столько лет здесь прожил, женился здесь, а остался немцем до мозга костей.

— Что ж, — отозвался я, — поставьте себя на его место.

— Не могу; я бы ни за что не стал жить в Германии. Послушайте, Камбермир, — добавил он, помолчав, — а этот самый Гольштейг не опасен?

— Конечно, нет!

Этого мне не следовало говорить Харбэрну, если я хотел восстановить его доверие к Гольштейгам, потому что не сомневался в их порядочности. Скажи я: «Конечно, он шпион» — и Харбэрн сразу встал бы на защиту Гольштейга, потому что в нем от природы заложен был дух противоречия.

Я привожу этот краткий разговор единственно из желания показать, как давно Харбэрн думал о том, что впоследствии так занимало и вдохновляло его, пока он — как бы это лучше выразиться — не умер за отечество.

Я не уверен, какая именно газета первая подняла вопрос о необходимости интернировать всех «гуннов», но, по-моему, он был поднят скорее потому, что многие из наших печатных органов каким-то нюхом чуют, что больше понравится публике, а никак не из глубоких идейных соображений. Во всяком случае, я помню, как один редактор рассказывал мне, что он целое утро читал одобрительные письма читателей. «В первый раз, — сказал он, — читатели так быстро откликнулись на нашу кампанию. Почему паршивый немец должен перехватывать мою клиентуру?» И прочее в том же духе. «Британия для британцев!»

— Не очень-то повезло людям, которые так нам польстили, когда сочли, что в нашей стране можно лучше жить, чем в других, — заметил я.

— Да, не очень, — согласился он. — Но на войне, как на войне. Вы ведь знаете Харбэрна? Видели его статью? Крепко загнул!

При следующей встрече Харбэрн сразу сел на своего конька.

— Помяните мое слово, — заявил он, — я ни одному немцу не дам здесь остаться!

Его серые глаза, казалось, были из стали и кремня, и я почувствовал, что говорю с человеком, который так много размышлял о немецких зверствах в Бельгии, что теперь стал одержим какой-то отвлеченной ненавистью.

— Конечно, — сказал я, — среди них оказалось много шпионов, но…

— Все они шпионы и негодяи! — закричал он.

— А многих ли немцев вы знаете лично? — спросил я.

— Слава богу, и десятка не наберется.

— И они все шпионы и негодяи?

Он посмотрел на меня и рассмеялся, но смех его походил на рычание.

— Вы стоите за справедливость и прочее слюнтяйство, — сказал он, — а их надо брать за глотку, иначе нельзя.

У меня на языке вертелся вопрос, собирается ли он брать за глотку Гольштейгов, но я промолчал из боязни навредить им. Я сам разделял тогдашнюю общую ненависть к немцам и должен был ее обуздывать из боязни лишиться элементарного чувства справедливости. Но Харбэрн, как я видел, дал ей полную волю. Он и держался иначе и вообще стал словно другим человеком. Он утратил приветливость и добродушный цинизм, которые делали его общество приятным; он точно был чем-то снедаем — одним словом, его

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×