побывать… Он ведь что ребенок, Абрамчук-то… Как есть вот малое дитя… Порешило было тут начальство перевести его от меня. А он в слезы. Так рекой и разливается… Припадет это ко мне, руки целует. «Что ты это, – говорю, – глупый?» А он твердит: «Дяденька, – говорит, – упросите начальство не убирать меня отсюда. Я, – говорит, – слюбился с вами: и вас, – говорит, – старичка, люблю, и Катену люблю, и мужичков здешних люблю… Очень, – говорит, – мне здесь приятно!..» А сам так и обливается. Катена, гляжу, ни жива ни мертва сидит… Ну, обхлопотал, – оставили. Опять на своей дудке заиграл, соловьем разливается… Гляжу, и Катена моя повеселела. Ну, думаю, может, и нам, сиротам, бог счастье пошлет… А дело-то, господин, вышло мудреное… Ой-ой какое мудреное!.. Много я мудреных делов видывал, ну, а мудренее этого, пожалуй что, и не видал…

Сидорыч закряхтел, подымаясь с пенька и схватившись за поясницу.

– Стар уж стал, сударь… Неможется… Сироты так сироты и есть – одно слово! – проговорил он; вдруг его ус опять задергался судорогой, он быстро провел рукавом по глазам и заторопился. – Надо быть, скоро сорок семой пойдет… Бежать надо… А вы гуляйте, гуляйте! Ишь какой вечер-то – бархат, теплынь!

– Тятенька-а-а! – вдруг от будки раздался резкий, чистый, звенящий оклик Катены. – Беги на шламбой!.. Сорок семой идет!

– О-у! – крикнул Сидорыч. – Бегу!.. Вишь, тятенькой кличет… Какой я ей тятенька!.. А любит, – проговорил старик, ласково улыбнулся мне и быстро задвигал плохо слушавшимися ногами к «шламбою».

Я принялся вместо Сидорыча доваривать уху, подкладывая в теплину хворостинки, пока мои ребятки, усиленно вглядываясь сквозь сероватый туман сгущающихся сумерок в поплавки, все еще долавливали не успевшую уснуть рыбешку. Скоро тяжело пропыхтел мимо нас длинный товарный поезд, гремя и визжа цепями, как будто передвигался целый острог. Стало уже почти совсем темно, когда поспела уха и ребятишки уселись кругом котелка, освещая его ярким пламенем подбрасываемого можжевельника. Мы с аппетитом принялись хлебать, когда в темноте неожиданно показалась высокая фигура Сидорыча; он был теперь без блузы, в одной рубахе, заправленной в широкие шаровары.

– Вот и я, значит, со службы пришел… Теперь уж я на свободе, – сказал он, – до утра на свободе.

– Присаживайся, – предложил я, – вот ложку бери.

– Нет, благодарствую… Что-то вот эти дни и на пищу не тянет.

– Что так? Нездоровится?

– Нет, этого, кажись, нет… Так уж… Как-то малость с порядку сбились… С хлопотами все… До кого ни доведись!.. Катена вон тоже ровно тень ходит… Что поделаешь!.. Бывает всяко… А что, ваше благородие, – неожиданно спросил Сидорыч, присаживаясь около меня опять на корточки и стараясь говорить как можно тише, – ежели теперь есть какой закон, ведь требуется его исполнять?

– Да, конечно… Смотря по тому… – начал было я, не понимая, к чему он ведет речь.

– Вот я и думаю: уж ежели закон – надо, значит, исполнять. Где закон, там уж строго. Вот у нас, бывало, по военному делу: беда строго, что ежели касательно закону! Или вот по путейскому делу: принял закон – держись крепко! Исполни закон, а там и живи уж, как бог тебе велит, располагайся, как, значит, желаешь.

– То есть как же это? – несколько недоумевая, спросил я.

Сидорыч снял картуз, посмотрел в его тулью, потом опять надел и, помолчав, сказал:

– Будем так примерно говорить: есть у меня на селе избенка, неважная избенка, прямо сказать – бобыльская, а все ж обернуться на первое время можно… Заколочена она у меня теперь… Ну, вот я и одумал. Пришел к нашим мужикам и говорю: «Вот, – говорю, – братцы, того гляди, начальство сообразится да и пропишет мне чистую… Куда я денусь? С сумой ходить ежели только». – «Зачем, – говорят, – с сумой? Зятя возьми к Катенке во двор да и хозяйствуй! Мы тебе на душку земли отрежем». – «А Абрамку ежели… можно взять?» – закинул я. «Что ж, – говорят, – и Абрамку можно… Абрамку мы знаем… Только, вишь ты, насчет Абрамки есть закон… Охлопаты-вай, а мы Абрамку примем»… Ну, думаю, коли так, надо всё охлопотать… Стал это я дознаваться: как и что… И в город съездил, и в волости побывал, и так, значит, насчет законов е разным умственным народом разговариваю. Смотрю, дело не малое… Купец у нас тут есть по соседству, больно охоч робят крестить, и к нему толкнулся… Ну, дознался обо всем… «Что ж, – говорю, – Абрамчук, обдумаем дело? а?» Стал я ему обсказывать, – как и что… Глянул на него, а он аки покойник… Молчит… Только мне да Катене так жалостливо улыбается… Так ничего и не сказал… Гляжу, по ночам не спит, все что-то лопочет… Книжку свою возьмет, – закон у него тоже свой такой есть, – все и смотрит, и смотрит в нее, а слезы так и бегут у него… Жалко мне его стало, признаться… Потом уж и говорит: «Я, – говорит, – дяденька, в губернию хочу проситься съездить… Там родители у меня похоронены… и все прочее такое… Я, – говорит, – тоже крепко любил своих-то: и отца, и мать любил, и братьев… Учитель у меня был, тоже помню и его…» – «Что ж, – говорю ему, – дело хорошее – родителей почитать и помнить… Н-да!.. Может, у тебя на душе-то и полегчает… Может, от них и указание тебе какое будет… невидимо… Это бывает!..» Вот и уехал…

Сидорыч опустился на траву, поднял колени, охватив их руками, уткнул в них голову и долго молчал: одолевала ли его усталость и он дремал или непосильная для его ума и непривычная задача налегла тяжелым грузом на его старый мозг?

Вдруг он поднял голову и проговорил, улыбаясь какой-то пришедшей ему в голову мысли:

– Чудной он, Абрамчук-то: как есть малое дите… Какие ему законы! А нельзя, вишь ты: по жизни везде закон… Сколько ни видел я всяких народов, где ни служил – везде закон: у одного свой закон, у другого – свой, у третьего – инакой, а все закон… В жизни ежели – от закона никуда не уйдешь. Какой ни то закон тебя настигнет!.. Только отец небесный, господь милосердный един! Законов много, а господь милосердный – все един! Так ли я, господин, говорю?

– Да, это верно, Илья Сидорыч, – поддержал я старика.

– Только у него, милосердного, и есть един закон – истинный! Эх, сироты, сироты! – заключил он, кряхтя и с трудом поднимаясь с земли. – Ну, прощайте! Пора и вам баиньки и мне на покой.

– А ты, Илья Сидорыч, должно быть, много всякого повидал на своем веку?

– Много, господин! С каким народом не жил, с каким разговоров не водил… Чего не переслушал, чего не перевидал – и-и-и! Счастливо оставаться, ваше благородие!

Через три дня мы собирались уехать на пароходе недели на две к знакомым. По поручению детей я должен был зайти к Сидорычу, чтобы захватить оставшиеся у него на сохранении наши рыболовные снасти. Накануне нашего отъезда, под вечер, я тихо подвигался к будке, наслаждаясь чудной картиной заката. Я прислушивался, не играет ли где Абрамчук. Мне так хотелось послушать именно теперь, в тишине этой чарующей вечерней зари, нежные мелодии его скромной, старой флейты. Но ее не было слышно. Я был уже около будки, когда в раскрытые настежь окна до меня донесся неторопливый, прерывистый разговор.

– Ну, и… потом-то он что ж?.. Да кто это он-то? – спрашивал Сидорыч.

– Это наш старый учитель, меламед[3]… очень старый, и самый ученый, и самый мудрый, – неторопливо отвечал Абрамчук чуть слышным голосом. – О, какой ученый, и мудрый, и строгий, и весь седой!.. Я плакал и ползал у его ногах и говорил, что я люблю бога, и его люблю, и мать, и отца, и старичка, и Катену люблю… и господина начальника дистанции. Я сирота, и я хотел любить… А он кричал на меня: «Уходи от меня, ты – скверный, ты – противный человек… Мы запишем тебя в книгу и будем говорить веем, что ты и скверный, и противный, и совсем нам чужой!.. И отец твой и мать твоя будут приходить к тебе каждую ночь и говорить, какой ты скверный, как ты противный им сын!..» И я опять ползал у его ногах, и опять плакал… А он все махал на меня руками, и страшно смотрел на меня, и кричал: «Уходи, уходи, ты – противный сын!.. Ты давно потерял свой закон…»

Я невольно замедлил шаги, не решаясь войти в эту минуту в будку. Абрамчук замолк… Вдруг послышался стук по столу, и резкий, пронзительный голос как-то истерически вызывающе выкрикнул:

– Ну и пущай… их всех!..

Вслед за этим дверь будки с шумом распахнулась настежь, и в ней показалась Катена с возбужденно бегавшими большими темными глазами и пылающими щеками. Заметив меня, она тотчас же испуганно скрылась в избу, громко захлопнув дверь.

Я подождал, но никто не выходил, и было тихо. Тогда я вошел сам в будку.

Сидорыч стоял у окна и усиленно сопел догоравшей трубкой. С одной стороны стола сидел Абрамчук, вытянув вперед свою деревяшку. Но что с ним сталось! Таким я его никогда еще не видывал. Весь какой-то

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×