товарищеская хула старых сподвижников. Но он рычал свирепым басом, вращал глазами и негодовал…

Солдатский топор все-таки не переставал тяпать в предрассветном тумане утренних часов. На рассвете Игнатий Притула считал новые свежие пни, позже приходила графиня с дочерью и племянницей, потом они уходили, потом возвращалась одна Шкода в сопровождении прапорщика Десницкого. Прапорщик хмуро выслушивал показание Игната Притулы, многозначительно кивал головой, изредка рычал басом:

— Добже… добже…

Игнатий Притула вздыхал и умоляющим голосом говорил:

— Хоть бы мир скорей… А то страшно… ой, Боже мой, страшно…

— Идемте, пани… расследовать…

И уже вдвоем — прапорщик и Шкода — ходили по парку, по шоссе, если было не очень грязно, за селом. Прапорщик настойчиво повторял единственную фразу на польском языке, которую дружески сообщил ему доктор Химец.

— Пани, цо значе «кoхамъ»?

Пани Шкода грустно улыбалась…

И, день за днем, проходили так недели — однотонно, похоже одна на другую, серо, без событий. Без событий было и в группе Б, на перевязочном и на питательном пункте. Погромыхивала обычная перестрелка на позициях, изредка подвозили двух-трех раненых. Чаще они сами приходили — все в густой татуировке грязью, мокрые, перезябшие.

— Что, землячок, ранен? — встречала обычным вопросом дежурная сестра.

— Так точно, сестрица, ранен.

— Ну, разуйся там и входи.

Солдатик разувался в коридоре, а в палате у порога снимал шинель и прочие покровы. Привычным порядком его, голого и дрожащего, студент и сестра очищали бензином или спиртом от грязи и паразитов, одевали в сухое, перевязывали, подкармливали, отогревали. И потом направляли дальше, в установленном порядке следования.

За всем тем оставалось много свободного времени, которое надо было чем-нибудь убить. Ели сытно, помногу, спали долго, много говорили, спорили и ссорились. Перечитывали старые номера газет, изучали языки, играли в шахматы, в карты. В шахматы играли в столовой, у Лонгина Поплавского. В карты — по ночам, в халупах. Иногда в халупу садовника Игнатия Притулы, где в одной комнате помещался генерал с доктором Картером, а в другой денщики и часть команды, являлись в полночь Берг и Петропавловский, будили генерала и доктора и садились играть. Играли до того часу, когда денщик Сибай Керимов, проснувшись, приносил генералу вычищенные сапоги, и с смущением видел его в одном белье с картами в руках, и доктора Николая Петровича — тоже в одной рубахе, а с ними за столом его высокоблагородие Володю и его высокоблагородие доктора Милитона Тимофеича, сердито кричавшего на генерала:

— Не умеете играть и — не садитесь! Самое лучшее!..

Зимы не было. Стояла слякоть. Сеял мелкий дождь, гулял ветер, мокрый и зябкий. На шоссе стояла шоколадная жижа в полколена. Солдаты в мокрых шинелях и башлыках были похожи на убогих богомолок после дождя. И, глядя на них, становилось зябко на сердце: в окопах они сидели и лежали в холодной грязи, — никакая подстилка не спасала, — грязь забиралась всюду, въедалась в тело, въедалась в душу, становилась неодолимой мистической силой, беспредельной, нескончаемой — изо дня в день, из недели в неделю…

Было редким праздником, когда легкий морозец подсушивал дороги и черные картофельные поля, прояснялось небо, играло солнце. В такие дни солдатские песни звучали весело и лихо, площадь у костела пестрела девичьими платками, широко и гулко раскатывались орудийные выстрелы, и в голубой высоте, над лиловыми лесочками, над черною пашней и зелеными озимями, кружили аэропланы — наши и неприятельские, — и радостно волновало их далекое, глухое, могучее жужжание…

В ясные лунные ночи, с морозцем, оживал старый парк, — сюда шли сестры, студенты-санитары, интендантские чиновники и все любители красоты — помечтать, побродить по аллеям, разделить с кем- нибудь жалобы на скуку и бессмысленность жизни. Шуршали листья под ногой, мягко похрустывала подмерзшая трава, белая под луной, лежал четкий узор света и теней на дорожках, сквозь черные ветви старых великанов заглядывали редкие звезды и край неровно обрезанного месяца. Таилась незнакомая, немножко жуткая красота в темном молчании старого парка, полного воспоминаний, призраков и теней прошлого.

И смутно вспоминалось свое, интимное, давнее, — красивое и невозвратно как будто утерянное. Хотелось всем рассказать что-то значительное, важное, сокровенное, излить накопившуюся муть недоумений перед жизнью, тоску темных гаданий, беспокойные смутные думы…

Но то, что говорилось, было пустое, мелкое, буднично-серое: мелко и нудно жаловались на жизнь, скучно сплетничали, перебирали свои дрязги, вздыхали, грозились кому-то — бросить все и уехать. За долгие месяцы и годы тесной совместной жизни все примелькались и наскучили друг другу, надоели и опостылели. Перевлюбились, перессорились. Изведали тернии дружбы, упивались враждой, тихой, затаенной ненавистью. И ничего, ничего не осталось неизведанного, нового, увлекающего, восторженного. Ничего даже просто занимательного, интересного, никакого возвышающего обмана… Опростились красивые позы, потускнели возвышенные чувства, стерлись и опошлились слова. И было какое-то непостижимое, странное несоответствие между величавым трагизмом совершающегося и жалкой муравьиной мелкотой участников…

В прелестной аллейке из подстриженных елочек встретили Осинину и сестру Нату. Берг вдруг вспомнил, что ему необходимо сказать что-то сестре Осининой. Сестра Ната взяла за рукав генерала.

— Вы мне нужны, м-сье женераль, — сказала она обворожительным тоном: — не бойтесь, не бойтесь, сестры Дины здесь нет, и вы — в безопасности… Н-но… опасны!.. — засмеявшись и чуть-чуть похилившись на него, пропела она: — пойдемте, я покажу вам один прэ-лест-ный уголок…

Маленькая кокетливая Ната с лисьей, смышленой мордочкой рыбинской мещаночки, умела произносить «компрэсс», «лимон» совсем на французский манер, когда хотела быть обворожительной. Умела решительно и быстро покорять сердца. Одоление начальствующих лиц предпочитала победам над рядовыми поклонниками из зеленой молодежи.

— Вы знаете? — этим липам пятьсот лет!..

Они остановились около плетеных скамеек между двумя старыми, дуплистыми липами с огромными шишками наплывов и наростов. Уголок был, правда, не лишен прелести: заросли вишенника, молодые тополя, семья елочек, уцелевших от солдатского топора, — глушь и тишина…

— Пятьсот лет! — повторила Ната: — вы чувствуете это?

Генерал поскреб бороду, поглядел вверх, на черные арабески переплетенных ветвей, кашлянул и сказал:

— М-да!.. А откуда это известно?

— Садовник говорил. Сядем… Сколько они видели?.. Садитесь же!.. У-у, и что вы вечно такой… не выспавшийся?..

Генерал посмотрел в улыбающееся личико с мелкими чертами, бледное в лунном свете, хорошенькое, дразнящее. Сел и сказал:

— Я как будто не сплю…

— Не сплю! — передразнила Ната басом. — Ну говорите же что-нибудь! Только, пожалуйста, что- нибудь хорошее… ну, такое… не пресное… Осточертело все тут! Живем вот мы все в одной комнате — девять дев, — шипим, жалим одна другую, ненавидим друг друга до чертиков… Ну, хоть бы что-нибудь не шаблонное… Такое, чтобы встряхнуться… Ну, пусть грех… Согрешила, покаялась… Эка важность! Я на своем веку погрешила… за свои двадцать девять лет… Увы, да! двадцать девять… Какого же идола вы молчите?

— Да я слушаю, — ответил генерал, вбирая подбородок в воротник черкески.

— Слу-ша-ю! — передразнила Ната и нахлобучила ему шапку на глаза. — Ну, ну! не очень хвататься! Это что за огни?

— Где?

— Где! разуйте пожалуйста, ваши глаза: во-он! во-он!..

Она опять быстрым, ловким движением сдвинула его шапку — теперь набок — и, стиснув маленькими

Вы читаете Группа Б
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×