Они долго стояли молча, в раздумье, каждый о своем. А за спинами у них зыблется говор людской, переплетаясь с пением слепцов, причитаниями нищих и смехом девичьим. Звучит мир пестрыми голосами, сливая воедино радость и горе, бранную речь и слова привета, детский плач и пение бандуры. Движение идет неустанное, кипит и буйно трепещет жизнь — суетная, горькая, но и обаятельная, заражающая юным оживлением своим.

— Все есть, слава Богу, — говорит раздумчиво мужичок, — всего хватает… Я не жаден: хватает, и слава Богу. Лошадки есть, овечки, коровки… Бога гневить нечего. И сало, и молоко — всего без нужды… Ну, за краем своим скучаю… Хлопцы на той стороне выросли, они — ничего… А у меня кортыть сердце: помру на чужой стороне…

Звенит бандура. Поет гармониум. Сплетаются голоса слепцов. Говор людской пересыпается частой капелью, широкой рекой льется шелест, шуршанье шагов. Осиплые, усталые певцы, с придыханиями, паузами и причитаниями умело и выразительно рассказывают жалобу горькую:

Та вже ж мое гришне тило Наболилося… Та все. ж душа моя гноем Нациталася…

— А все в дило! — говорит, вслушавшись, растроганный собеседник отца Порфирия. — Все в дило…

Отец Порфирий смотрит на эти сожженные солнцем лица, сухие, пыльные волосы, на черные ноги босые, на страшные глаза с бельмами, лохмотья и грязь. Все знает давно он, все видел не раз и вздыхающие, хриплые голоса эти слышал. И сердцем болел о них — мягкое сердце у него… Но ныне, показалось ему, в первый раз он видит то, чего по глухоте сердца не замечал прежде, что горькая жалоба их есть его жалоба и жалоба всего народа, усталого и обремененного, с наболевшим телом, очами слепыми и душой опустошенной…

— Дайте, матуни! Дайте, татуни! — резким голосом взывает толстая баба. — Дайте хоть полотенчика… очи протереть… Господи, обрадуй вас!..

Мимо царства прохожу… Горько плачу и гляжу —

звенит бандура. Узловатые темные пальцы привычно бегут по ладам. Черный рот широко, с оскалом белых зубов, открывается и вплетается в зыбкий поток других голосов, выводящих жалобу. Обрывается и диковато вопит:

— Може б мини вышили сорочечку?.. Наделили б спидничкою або платочком?..

И снова переплетаются голоса, толкутся, зыблются. Гудит-поет гармониум. И стоит прикованная к ним властью непонятной, стоит с своими думами серая, темная, расцвеченная женскими нарядами толпа…

Милости не будет там,

Коль не миловал ты сам…

— Да неизвестно, як оно там буде…

Брови сдвинуты и сурово морщинистое лицо у человека, который говорит это. Облезшая зимняя шапка на голове, худые опорки на ногах, и в черной натруженной руке костыль.

— Неизвестно!..

— Чего? — спрашивает хохлик из Томской губернии, собеседник отца Порфирия.

— Оттуда нихто не прийшов! Нихто не знае…

— В книгах святых написано, — кротко возражает отец Порфирий и чувствует, что неубедительно это для человека, изверившегося в правду людскую и правду божескую, для полубосого, изнуренного и отчаявшегося человека.

— Плохо будет, — вздыхает томский хохлик.

— Оно и сейчас плохо, — глядя в сторону, сурово говорит человек в старом зипуне.

Черноглазая молодая женщина в красной кофте глядит на него с изумлением.

— На сем свити плохо? — певучим голосом спрашивает она.

— Або ж хорошо?

Он смотрит на нее вполоборота, враждебным взглядом.

— Вот як в огне гореть будем, вон то плохо! — подумав, говорит она. Он иронически усмехается и крутит головой.

— Воды не буде, — продолжает она медлительным, певучим голосом. — А на сем свити еще не плохо. Воды — вон у Днепре сколько хочешь…

— Тилько шо воды…

— А шо ж воды? Ось мы як шли семь верст без воды, аж у роти пересохло…

Ему лень возражать этой наивной, недалекой бабе. Он нехотя бросает:

— Тут бачим, шо плохо. А вмер — уже все пропало…

— Ну да… пропало!..

Она хочет возразить чем-нибудь сильней, убедительней, но смотрит на печальное, изнуренное нуждой лицо его и красноречивые доспехи нищеты и смолкает: а ведь, правда, плохо тут, на этом свете, плоше некуда, а оттуда никто вести не дал. Может, и прав этот бедный человек… Вот отошел он и затерялся среди серых кучек и темных фигур, что стоят над кручами, глядят в сизые, мечтательные дали степей заднепровских, где скрыты, может быть, в вечном тумане — простор, воля и жизнь хорошая…

II

Бухнул колокол на лаврской колокольне. Удар пронесся певучей волной над монастырем, над кручами и садами и, замирая, колыхаясь, ушел за Днепр. Другой… И третий… И в медных поющих волнах утонул людской говор, побледнел плач гармониума, затихли бандура и жалоба слепцов. Гудел и пел разбуженный воздух, кружились голуби в высоте, сверкая на солнце белыми подкрыльями.

Отец Порфирий перекрестился и вместе с темным потоком людским, пестрым, шуршащим бесчисленными ногами, направился в церковь. В дверях его притиснули к рябой, ширококостной бабе, от которой пахло терпким лошадиным потом, вынесли вперед, сшибли в сторону и прижали к разрисованной стене в приделе св. Иоанна Богослова, возле киота с кусочками древа от трапезы Христовой.

Непрерывной струей вливался в храм народ, колыхался, напирал. Волны толкотни, доходя до отца Порфирия, каждый раз притискивали его к расписной стене, но он был доволен: место видное, близкое к иконам и как раз против правого хора.

Горели огни, отражались в золоте икон, переливно играли в камнях драгоценных. Давал отсветы мрамор колонн и гробниц. Свет дрожал длинными лентами и гигантскими цветами, пучками цветов. Плыли волны фимиама, цеплялись за зелень березок и лип и уходили под сумрачные своды храма, где умирали, перекатываясь, волны торжественного пения…

— Казанска Божа Мати! помилуй нас грешных!.. Почаевска Божа Мати! помилуй нас грешных!.. Тихонска Божа Мати! помилуй нас грешных!..

Шепчет и всхлипывает бабий голос позади отца Порфирия, и слышится в ее убогих словах страстная мольба о чем-то своем, затаенном, вздох, умоляющий о капле милости и ласки небесной…

Золото, парча, алмазы и мрамор… И серый, запыленный сермяжный и лапотный люд, устало

Вы читаете Сеть мирская
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×