любви достались на долю местного губернатора.

Местный «Вестник» напечатал этот плод директорского усердия и не без скрытого ехидства приписал его педагогическому совету. В учительской комнате почувствовали некоторый конфуз и досаду: все-таки чрезмерный избыток преданности губернатору, — без особой в том нужды, — казался не к лицу наставникам и руководителям юношества. И тогда Шишкарев не то, чтобы покритиковал, а так слегка неодобрительно помычал. Впрочем, тут же и сократился. Основательно сократился, чуть не до нуля. Тем не менее об его критикующем, неодобрительном мычании директору было сообщено, — в учительской комнате находился в это время надзиратель Иван Васильич Свещегасов. Побыл и сейчас же вышел.

Через месяц получена была таинственная бумага из округа. Таинственной она показалась потому, что для выслушания ее директор разослал письменные повестки членам педагогического совета. В повестках предписывалось: явиться в гимназию в ближайшее воскресенье, к 12 часам дня, в полной парадной форме.

Явились. Думали: вся гимназия будет в сборе, что-нибудь в роде торжественного акта. Нет, гимназисты опять были обойдены, один педагогический совет представительствовал.

Пустовато было, — зала в гимназии великолепная, двухсветная, обширная. Народу много надо, чтобы заполнить ее. И что-то не вполне приличное, странное, обидное чувствовалось в сиротливой ее пустоте. Обстановка торжественная: красное с золотом сукно на столе, директор и инспектор в шитых мундирах, учителя при шпагах. А пусто. Как будто воровски спряталась от кого-то эта маленькая кучка смирных педагогов, грустный комизм реет над ней. Шаги досадно звонки, кашель гулко откликается во всех углах, слова — редкие, пугливые, короткие — перекатываются, как биллиардные шары…

Изныли все от ожидания и неизвестности. Что-то большое, важное, несомненно, есть, но к чему эта томительная тайна?..

Вышел, наконец, директор из своего кабинета. Замерли: в руке — бумага, в лице торжественное, строгое выражение. В дни свободы этот невидный, словно приплюснутый к полу, но величественно державший себя с учителями господин (чешская фамилия у него — Сосулька), поддавался легкомыслию, сказал в каком-то собрании речь о равноправии женщин, — у него было шесть дочерей, все на возрасте и все сидели на родительской шее. Сказал, но потом испугался. Кажется, пришлось ему после этого съездить в округ — объясниться. И, по-видимому, оправдаться-то он оправдался, но некоторое пятно подозрительного свойства так и осталось на нем. Из того можно было заключить это, что много усердия клал он на то, чтобы замести следы прежнего языкоблудия, предъявить безграничную преданность и открытость сердца.

Кашлянул. Обвел присутствующих строгим взглядом, — мертвая тишина, напряженность истомленного ожидания…

Торжественная обстановка, тайна, которая окутывала содержание полученной бумаги, настроили всех на особенный, приподнятый лад. Ждали чего-то сверхъестественного, необыкновенного, поражающего. Ждали трепетно. Сердце замирало.

Торжественно прочитал, — не прочитал, возгласил — директор:

— Отношение его превосходительства господина попечителя *…ского учебного округа. Номер 11785- й. Директору *…ской гимназии.

Сделал паузу. Затем с внушительной медлительностью, с чувством благоговения и какого-то особенного, молитвенного восторга стал не читать, а возглашать. Это было приятно закругленное в сложный период сообщение г. попечителя. Трезво, ясно, с серьезностью, отвечающею важности предмета, гласило оно, что министр народного просвещения уведомил г. попечителя о том, что по докладу о выражении верноподданнических чувств учащихся и учащих *…ской гимназии благоугодно было соизволить повелеть благодарить.

Новая пауза. Директор окинул глазами членов педагогического совета. — «Кончил или нет?..» Почему-то у всех было такое впечатление, что не все еще прочитано, что-нибудь есть там и еще, в этой попечительской бумаге, не один же закругленный лаконизм. Сто лет работали… Труд незаметный, — правда, — но до некоторой степени созидающий силу и славу отечества… Краткость, конечно, присуща силе и высоте. Пусть даже необходима. Но с той же высоты изливаются и лучи, несущие тепло, щедроты, радости и прочее…

И все ждали, нет ли там, в этой попечительской бумажке, еще какой-нибудь этакой прибавочки, вроде всемилостивейшего обещания касательно повышения окладов или иного прочего. Потому что пять минут назад учитель чистописания из достовернейшего источника — от делопроизводителя гимназической канцелярии — почерпнул сведения, что бумага гласит о жалованье. Директор сделал, может быть, необходимую паузу, чтобы с тем большей силой оттенить последующее впечатление.

Но Сосулька сложил бумагу вдвое и воскликнул тоном ликующим и приглашающим к ликованию:

— Ура, господа!

Закричали ура. Зала пустая, резонанс великолепный, Ура прокатилось звучно и внушительно, — дружно-таки хватили. Свещегасов даже побагровел от натуги, всем существом своим старался показать безудержное усердие и в ликовании. Голос был у него телячий, звонкий. Все уж смолкли, а он все еще вопил в одиночку:

— Ура-а! Ура-а! Ура-а!..

Насилу успокоился. Перевел дух, отхаркался. И вдруг, точно вдохновение его осенило, поднял руки, как регент архиерейского хора, и крикнул:

— Гимн!

Директор обернулся к портрету, большой палец на борт мундира заложил, к груди попечительскую бумагу прижал. Обернулись за ним учителя. Запели. Не очень стройно, но старательно. Свещегасов с места в карьер взял жестокую ноту. О. законоучитель со своим tenore di grazia[1] , чтобы поправить дело, стал забирать верхи, залез в заоблачную высь. Из соревнования чех-латинист Крживанек, человек роста небольшого, но голос — как паровозный гудок, — забрался еще выше, покрыл нерешительные, робкие басы. Свещегасов изгибался кольцом, как удав, крутил головой, подгибал коленки и в конце, когда благополучно вытянул последнюю ноту, даже перекрестился и раньше директора скомандовал: ура!

Крикнули. Не все, правда, но многие. И опять Иван Васильич долго не мог укротить своего восторга. Молодой словесник наш, Ивановский, даже фыркнул от смеха. Директору, однако, понравилось. Так понравилось, что предложить гимн повторить еще раз.

Обернулись опять к портрету, запели. Опять — взаимное состязание теноров. Даже и басы втянулись в него. По зале катались самые фантастические шумы, хрипы и гулы. Стонали, рычали, вопияли… Было диковато, но занятно.

Затем директор дал минутку роздыха. Перевели дух. Предложил Сосулька текст благодарственной телеграммы. Свещегасов тут же, не медля, отчаянным голосом крикнул:

— Принять без прений!

Приняли, — какие там прения!.. Но эта уже была невинная слабость Свещегасова — парламентский язык, парламентская терминология, — может быть, потому, что он состоял товарищем председателя местного союза русских людей.

— Я предлагаю, Антон Антоныч, — снова крикнул он: — самую эту драгоценную… как бы сказать… самый этот исторический документ… да, исторический! — он вызывающе ударил себя в грудь и с упреком взглянул на улыбавшегося Ивановского: — золотыми литерами на мраморной доске… в ознаменование священной памяти…

— Великолепная мысль! — вставил словечко о. Илья. Лукавый иерей: в голосе и восхищение, и сердечная грусть смиренного сознания своей недогадливости, и комариное жало издевательского ехидства…

— …В актовой зале… в назидание потомкам!.. Бессвязно, но со старательным подъемом и даже с вызовом в голосе выдавил из себя это Свещегасов.

— Мысль счастливая! — опять сказал о. Илья. И нельзя было понять, отчего такой грустный тон у него: точно ли грустит, что не ему первому пришла в голову эта счастливая мысль, или смеется?..

А все прочие члены совета — ни звука. Молчат. Смотрят друг на друга с немым лукавством, как римские авгуры. Молчат. Словно воды в рот набрали.

Вы читаете Спутники
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×