бутылка коньяку, которую когда-нибудь да надо начать…
— Приостанови-ка, Терентий, — сказать он, — тут у меня есть… согревающее…
Терентий с готовностью тпрукнул и слез с козел. Достали из небольшой изящной корзиночки несколько бумажных свертков: один с колбасой, другой с чайным стаканом, третий с остатками ветчины, наконец, четвертый — с бутылкой. Товарищ прокурора вынул из кармана ножичек со штопором, который поразил Терентия своим остроумным устройством, и стал ввертывать его в пробку. Семен Парийский и Терентий смотрели на его работу молча и почтительно.
Пить коньяк из чайного стакана было не так приятно, как из рюмки, но оригинально, и Василий Евстафьич крякнул не без удовольствия. Когда он подал стакан Парийскому, тот, прежде чем выпить, сказал:
— Со свиданием, Василий Евстафьич.
Выпил и на секунду как бы оцепенел, неподвижно глядя в закутанное серым сумраком пространство.
— Ф-фу-у… а-а!.. — произнес он, изумленно тряхнув головой.
Терентий, принявши стакан, снял картуз, перекрестился два раза на восток и тогда уже выпил. Потом тоже качнул головой, выражая свое изумление перед напитком, и перехваченным, еле слышным голосом выговорил:
— У-у, какая духовитая…
Закусили колбасой, — Терентий, впрочем, отказался, опасаясь греха: была как раз Страстная неделя. Повторили еще раз. И когда приятное, оживляющее тепло протекло по животу, прилило к лицу и застучало в виски, стало неудержимо весело, смешно.
— Я окончательно пришиблен своей судьбой. Василий Евстафьич, — говорил Семен Парийский тоном полного удовольствия, когда снова тронулись в дорогу: — помимо всего прочего, болезнь во мне засела. Что за болезнь, сами доктора не определят. Кашель. Коклюш, кажется, называется. Такой кашель иной раз, — пища в нутре даже не держится. А раньше того живот у меня рос, трудно даже ходить было. Сказали мне: надо сулему пить. Пил сулему и вострую водку, — живот, действительно, опал, а здоровья нет.
— У тебя, парень, рак морской в нутре, должно быть, — сочувственно заметил с козел Терентий.
— Пожалуй…
И когда Василий Евстафьич засмеялся, — они оба, и Семен Парийский, и Терентий Прищепа, залились самым неудержимым смехом, точно этот диагноз доставил им необыкновенное удовольствие. Потом Семен Парийский закашлялся и долго не мог остановиться.
— Вот насчет местечка буду просить вас, Василий Евстафьич, — сказал он, тяжело дыша и борясь с новыми приступами кашля: — не будет ли вашей милости посодействовать…
— А куда бы ты хотел? В дьячки я бы с удовольствием поставил тебя, да сам благодати не имею…
И опять они все трое весело рассмеялись, и в затуманенных блаженно-теплым туманом глазах их качалась от смеха потемневшая степь с истухающей зарей и высокое небо с алмазными первыми звездочками.
— Да я ведь и с судебной частью знаком, — сказал Парийский среди смеха: — я статьи разные знаю… уголовную часть, я ее не хуже часослова…
Товарищ прокурора удивился и, готовый снова прыснуть со смеху, спросил: — Откуда?
— Да как же, помилуйте! Я четыре года восемь месяцев был писцом у следователя, у Григория Николаевича, — знаете, может быть, господина Краснухина?.. у него!.. Четыре года восемь месяцев. Восемнадцать рублей жалованья, чай вечерний пил у него в квартире, — он даже сам лично подавал стакан на мой стол и всегда внакладку!.. Жизнь была такая — умирать не надо! Кабы диавол не позавидовал на мою жизнь, не увидали бы вы меня в таком несчастном положении…
— Позавидовал, значит?
— Да, сбил с правильного пути…
— И, конечно, обычным своим способом: увлек сладостью винопийства? Я, брат, и сам тоже иногда… люблю долбануть… душа требует отдохновения… Давайте, господа, еще повторим!
— Остановить, вашескобродие? — с готовностью отозвался с козел Терентий Прищепа.
— Нет, пусть себе шажком идут. Мы на ходу. Доставать теперь не далеко: вот, все сверху лежит. Да, необходимо иногда… томление сердца утешить… За ваше здоровье, дорогие товарищи!.. Ну, теперь, ты, Сема.
Парийский склонил голову набок и нежным, полным уважения голосом, сказал:
— Приятная вещь! Я думаю, не дешево?
— Это не из дорогих: три с полтиной.
— Ффу-у-у! — изумленно воскликнул Терентий на козлах: — это ничего-о! Стан колес за бутылку… одна-ко!.. Ну, да хочь и дорого, да хорошо, стоит дела… Покорнейше благодарим, вашескобродие! Не обижайтесь, если я с козел где упаду от этой духовитой водки… Ха-ха…
— Держись за землю тогда, — назидательно сказал Семен Парийский, и опять всем троим стало необычайно весело, долго смеялись, a Парийский после того долго не мог откашляться.
— Вот вы, Василий Евстафьич, думаете, что алкоголь меня погубил, а я вам должен сознаться: нет… романическая история… — проговорил он, откашлявшись…
— Н-ну?! — радостно воскликнул товарищ прокурора: — разве ты того… поклонник женской красоты?
— О, он баб лучше всякой скотины любил! — воскликнул Терентий, обернувшись к товарищу прокурора: — заразительный был человек насчет любви!..
— Действительно, что по этой части я был ходок, —
скромно отозвался Парийский: — и было у меня их много, и девчонок, и бабенок… А вот в это время наскочил на свою… обожгла крылья… Позвольте папиросочку, Василий Евстафьич…
Опять все трое нагнулись с папиросами к дрожащему огоньку спички. Глаза у всех были блаженно прищурены, устало улыбались и губы невольно ширились в улыбку. Долго не могли прикурить, стукались головами, мычали и смеялись через нос, потому что Терентий с козел никак не мог попасть папиросой в огонь и проезжал мимо, к самому носу Семена Парийского. Запах табаку, в холодном воздухе чрезвычайно приятный, распространился вокруг тарантаса и побежал за ним.
— Мещанин один… из Камышина… — попыхивая папиросой и пуская дым вверх, заговорил Семен Парийский, пользуясь тем, что лошади шли шагом и тарантас слабо шуршал: — вроде, можно сказать, купца… Жена, двое детей: сын да дочь, которую было звать Катериною, а сына — Тишкой. Торговали они только не красным товаром, а старой одеждой…
— Уж это не Бормотов ли Лукьян? — спросил Терентий, нагибаясь к кореннику Бунтишке и поправляя кнутом съехавшую набок шлею.
— Подожди, Терентий, не перебивай, — сказал товарищ прокурора, тихо качавшийся в углу тарантаса: — я догадываюсь, тут самая завязка романа… Ну, ну, Сема…
— Хорошо-с! — продолжал нараспев Парийский, очень довольный вниманием товарищей: — купил он домик о двух теплых, и, как я жил по соседству, то позвали меня написать условие. Пошел. Написал, — дело знакомое. — «Пожалуйте закусить»… На столе самоварчик, водочка, закусочка. Занялись разговорцем. Хозяйка, Марина Ивановна, спрашивает: — «вы», говорит, «женаты или холостой?» — Холостой, — говорю: — но имею в предмете жениться, а то как бы не опоздать, — тридцать второй год уж идет. — «И пора! Очень просто, что опоздаете»… — Невест, — говорю нет… — «Ну вот еще! Вон у нас дочь невеста… сделайте ваше одолжение!» — Очень приятно… Обращаю внимание. Девчоночка чернобровая, но жиденькая… Так себе, купырек зеленый…[9] И все в ней нежно да задорно так… Лупоглазенькая, смешливая, походочка у ней мелкоступая, легкая и вся, как гибкая пружина… Не могу сказать, чтобы она показалась мне в то время… так себе…
— Ну, написал я условие, ушел домой. Занимаюсь своими делами, хожу на службу. Встречаюсь иной раз с новой соседкой — с Катей. Моргнешь ей, — засмеется и убежит. Зубы белые, а глаза — один зарез: так и обожгет… И вся такая… как бы сказать?.. завлекательная: вошла в душу. Придешь со службы, — сейчас к окну. Все вытягиваешься, все думаешь: вот пройдет по улице или по двору своей воздушной походкой, вот увижу грудь ее, как у молодого кочетка, стан ее гибкий… Вы смеетесь, господа? A мне тогда не до смеху было…