Беседу с Ниной Георгиевной Молчанюк, урожденной Броведовской, записывали в разное время Л. Г. Трубицына из Набережных Челнов, много лет занимающаяся сбором материалов о последних днях Цветаевой, Лилит Козлова из Ульяновска, автор нескольких книг, посвященных Цветаевой; известно также, что беседовала Молчанюк и с Анастасией Ивановной Цветаевой, и с сотрудниками Музея изобразительных искусств в Москве. Существует собственноручное письмо Молчанюк, адресованное сотруднице музея А. А. Демской, с подробным рассказом о той давней встрече.

Разночтений в записях почти нет, но, чтобы не упустить важных подробностей, изложу “сводный” вариант.

Итак, когда Нина пришла в указанный дом, ее встретила как раз та квартирантка, которую назвали почему-то учительницей. Имени ее Нина, естественно, не спросила. Одета “учительница” была странно: на ней было что-то вроде фланелевого халата, а ноги укутаны в какие-то толстые обмотки. Эти укутанные ноги наталкивают на мысль, что горячую ножную ванну принимала Цветаева в канун отъезда из Чистополя не от простой усталости. Боли в ногах, видимо, продолжались. И кстати, в записи Мустафина Бродельщикова также вспоминает, что Марина Ивановна в самые последние дни (видимо, после возвращения из Чистополя) болела, лежала, потому и на расчистку аэродрома 31 августа вместе со всеми пойти не могла, а ведь все должны были идти в тот день: и местные, и эвакуированные.

Отвечая на вопрос неожиданно появившейся девушки, “учительница” подтвердила, что они с сыном действительно собираются отсюда уезжать. Назван был Чистополь — город, где у них есть друзья: “они помогут нам устроиться”. И тут выяснилось, что сама Нина только что из Чистополя. Она рассказала, что им с матерью не удалось там найти ни жилья, ни работы, что для Нины главное — устроить мать, потому что сама она непременно уйдет на фронт: она уже успела окончить фельдшерские курсы.

Цветаева пытается отговорить свою юную собеседницу от этих планов. В Елабуге, по ее словам, жить невозможно, здесь “ужасные люди”, да и во всех отношениях здесь гораздо хуже, труднее, чем в Чистополе. И фронт — это не для девочки. Война — это грязь и ужас, это настоящий ад, и смерть на фронте — еще не самое страшное из того, что может случиться.

— Тем более, — добавила она, — что у вас есть мама. У меня — сын, он тоже все время куда-нибудь рвется. Он вот хочет вернуться в Москву, это мой родной город, но сейчас я его ненавижу... Вы счастливая, у вас есть мама. Берегите ее. А я одна...

— Но ведь у вас сын? — возразила Нина с недоумением.

— Это совсем другое, — был ответ. — Важно, чтобы рядом был кто-то старше вас — или тот, с кем вы вместе росли, с кем связывают общие воспоминания. Когда теряешь таких людей, уже некому сказать: “А помнишь?..” Это все равно что утратить свое прошлое, — еще страшнее, чем умереть.

Слова эти тогда же поразили Нину, как поразила ее и какая-то особенная интеллигентная речь женщины, так не вязавшаяся с ее затрапезной одеждой. Отметим, что в этой беседе Цветаева уравновешенная, спокойная, даже, пожалуй, рассудительная. Но и тема войны и беспредельного одиночества обнаруживает кровоточащую рану.

Долгое время спустя после этой встречи Нина не раз вспоминала услышанное, настолько оно показалось ей значительным; женщина вызвала и симпатию и сочувствие. Запомнить же недавний разговор во всех его подробностях заставили трагические события. Нина была еще в Елабуге, когда по городу разнеслась весть о самоубийстве. Волей случая она оказалась и на елабужском кладбище в день похорон Цветаевой. И здесь она поняла, что самоубийца — ее недавняя собеседница. Позже назвали и ее имя — Марина Цветаева.

С детских лет Нина слышала эту фамилию у себя в доме: Цветаев. Именно Цветаев, а не Цветаева. С Иваном Владимировичем, отцом Марины Цветаевой, состоял в интенсивной переписке дед Нины — преподаватель рисования в псковской гимназии; ему даже был подарен Цветаевым то ли альбом, то ли какая-то книга с дарственной надписью. О Марине Цветаевой, поэте, Нина ничего не знала. Она услышала о ней только теперь, вернувшись в Чистополь. Оказалось, что мать Нины в юности увлекалась цветаевскими стихами. Она даже слышала, как читала их сама Марина вместе со своей сестрой Асей, видела Цветаеву и в Крыму на литературных вечерах. Естественно, что все подробности встречи и гибели Цветаевой были пересказаны теперь матери и пережиты Ниной вместе с ней. Потрясение надолго сохранило их в памяти.

У меня нет никаких сомнений в подлинности свидетельства Н. Г. Молчанюк. Странным образом ощущение достоверности сразу возникло по отношению не только к внешним обстоятельствам встречи, но и к диалогу, хотя, кажется, труднее всего верить воспроизведению прямой речи, звучавшей более сорока лет назад (первые записи воспоминаний Молчанюк относятся к 1984 году). Но ощущение было именно таким: да, это цветаевские слова! Именно Цветаева могла сказать так и об этом. Свидетельство Молчанюк соответствует решительно всему: характеру Марины Цветаевой, особенностям ее мироощущения и особенностям той ситуации, в которой она тогда оказалась...

Но безусловное подтверждение рассказа я нашла в недавней публикации писем Ариадны Сергеевны Эфрон (“Новый мир”, 1993, № 3, публикатор Р. Б. Вальбе). В двух письмах, адресованных в разное время разным людям, дочь Цветаевой повторяет теми же словами знакомую нам мысль. Руфи Борисовне Вальбе 11 апреля 1969 года: “9-го апреля похоронила последнего, кажется, человека, которому здесь, в России, могла говорить: “а помнишь?” — мужа моей давней приятельницы Нины Гордон; не знаю, знаешь ли ты ее. Мы с ним дружили еще во Франции, а с ней с первых дней моего приезда в СССР...” И в письме к В. Н. Орлову от 28 августа 1974 года примерно то же: “...какое счастье, когда каждое горе — пополам. А мне уже давно некому сказать: “а помнишь?” — хотя бы это сказать!”[19]

Это неожиданное эхо — важный опознавательный знак. Очевидно теперь, что в Елабуге Цветаева повторила незнакомой девушке то, что не раз говорилось в их доме и что безотчетно, как губка, впитала в себя Аля, возросшая под мощным облучением материнской личности. Так появился веский аргумент в пользу прекрасной памяти Нины Молчанюк. И мы можем быть уверены теперь, что знаем важный эпизод последних дней жизни Марины Цветаевой.

Эпизод этот, в частности, в очередной раз опровергает версию о самоубийстве в Елабуге как акте, совершенном в состоянии разрушенной психики, помраченного сознания. Нет, и свидетельство Чуковской, и свидетельство Молчанюк, становясь в ряд с тремя предсмертными письмами, написанными обстоятельно, спокойно, трезво, исключают, на мой взгляд, возможность такой трактовки. Добавим еще, что и бесхитростный Сизов, говоря о впечатлении, какое на него производила Цветаева, подчеркивал: не похоже было, чтобы она готовилась тогда к чему-то страшному. Он чувствовал в ней, наоборот, желание вырваться из беды, что-то сделать для этого. “Устремленность в ней была”, — настаивал Алексей Иванович...

Почему же не осуществился план отъезда в Чистополь 30-го? Может быть, просто потому, что ни в тот день, ни в ближайшие не оказалось пароходного рейса на Чистополь. Они были тогда, по словам той же Молчанюк, нерегулярными. Ведь именно по этой причине — отсутствию парохода — и сама Нина застряла тогда в Елабуге, хоть и торопилась вернуться обратно, получив от матери телеграмму. Потому-то она и оказалась на кладбище случайной свидетельницей похорон Цветаевой.

Но вот еще одна запись в дневнике Мура: 30-го упомянуты две “литературные дамы” — Ржановская и Саконская, из бывших попутчиц по пароходу. Они обсуждали с Цветаевой вопрос о переезде в Чистополь. Именно они, пишет Мур, отговорили Марину Ивановну уезжать. Они считали, что раз там, в Чистополе, нет ничего определенного, то можно и в Елабуге найти работу.

И Цветаева находит силы сделать последнюю попытку вытащить себя и сына из болота безнадежности. Она идет — на больных ногах! — в пригород Елабуги, в овощной совхоз: там, сказали ей, можно договориться о заработке. Идет — и предлагает председателю совхоза свои услуги: вести переписку, оформлять какие-нибудь бумаги.

— У нас все грамотные! — отрезает председатель.

Через несколько дней с тем председателем случилось разговаривать некой молодой врачихе. Слух о самоубийстве уже дошел до совхоза. И председатель уже понял, что приходила к нему именно та, которая на следующий же день покончила с собой. “Я дал ей тогда пятьдесят рублей, просто чтобы не отпускать ни с чем, — рассказывал председатель. — Но она ушла, оставив деньги на моем столе. А больше я ничего не мог...” Эту подробность спустя много лет сообщила та самая женщина-врач в письме к И. Г. Эренбургу...

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×