коричневое помойное ведро с облёванными кромкой и боком. Оказывается, он всё-таки добежал до него ночью, проcто в темноте промахнулся.

— Ну вот что, нечего нюни распускать, — сказал отец, не поднимая головы, — убирай.

Костя не пошевелился. Он знал, что рискует обрушить на себя новую вспышку гнева и брани, но не пошевелился. А когда отец встал, лишь больше вдавился в стенку и как-то внутренне ощетинился. Но отец встал не за тем. Он вышел, принёс тряпку и сам начал убирать.

Утирая рукавом лицо, Костя машинально наблюдал за отцом и думал о том, что вот, если бы не болела мать и не лежала в больнице, он бы теперь непременно ушёл от них. А так он не может. Он не может бросить мать, к тому же ещё и больную… в больнице… Отец же — человек для него совершенно чужой. И всегда был чужим. И он не испытывает к нему никаких чувств, даже ненависти. Просто чужой и всё.

Он видел, как отец собрал сначала всё в тряпку, потом бросил тряпку в ведро, как вышел, как вернулся с чистой водой и чистой тряпкой, как мыл пол. Видел и не видел. Ему было всё равно.

Ухо горело так, будто кто-то поджёг его.

Промыв и досуха протерев каждую досточку в отдельности, отец уселся на полу рядом с Костей.

— Ну видишь какой ты?.. Сначала нагадишь, вызовешь во мне последнее бешенство, а потом ещё и прав. Ну, скажи, ты прав?.. Прав ты?.. Ведь не маленький уже, слава Богу. Пора уж и самому соображать… Мать так болеет уже сколько времени… я по ночам горб гну… по существу, в двух упряжках сразу… а ты что? Самогон сосёшь да у этой, прости Господи, шлюхи пархатой пропадаешь? А?.. Ты же сын мне, в конце концов, или кто?.. Скажи… Скажи…

Костя молчит.

— Скажи же!

Костя молчит.

— Ну, скажешь ты?! Скажешь?!

Костя молчит. И тут всё начинается по новой. Отец на полном взводе отвешивает ему несколько оплеух подряд.

— Скажешь??!

— Что я должен сказать? Что?

— Что ты мой сын. Да. Мой сын! Понимаешь? А? Ты мой сын, и у меня болит о тебе душа. Понимаешь? И у меня больше никого… понимаешь?.. никого, кроме тебя, нет. Никого! Понимаешь? Понимаешь?!

— Понимаю.

— Видишь, какой ты чёрт? Какого ты бандита из меня делаешь? А?..А?!

Он окунул руку в ведро с водой и провёл по Костиному лицу, смывая остатки блевотины. Но Костя вывернулся, убежал в комнату и бухнулся на кровать, зарывшись лицом в подушку. Его колотила дрожь.

Он услышал, как просела кровать, как отцова рука вошла в его волосы.

— Ну хорошо, хорошо… Прости меня. Я ведь тоже не из железа. Прости…

— Не надо мне твоего прощения! Не надо! Не надо… — кричал Костя, зажимая рот подушкой. — Не надо! Ты всегда так, сначала уничтожишь, потом прощения просишь. Всегда! И со мной, и с мамой!..

Он повернулся на спину, хотел прокричать это отцу в лицо и осёкся. Он увидел, что отец плачет.

Неправда, я никогда не утверждал, что за веру они не увольняют. Я говорил совсем о другом — о том, что такому увольнению не могут предшествовать «долголетние преследования».

Ещё раз повторяю: «долголетние преследования» — да, «увольнения за веру» — да, но не то и другое вместе, когда речь идёт об учителях.

Отца выгнали из техникума не за то, что он верующий, а за «моральное разложение». Он бил мать. Он избил меня. Он издевался над нами.

Его выгнали не сразу. Вызывали на всякие месткомы, парткомы, беседовали, предупреждали, грозили.

Мы жили тогда в общежитии, в обыкновенной студенческой комнате, так что мало что можно было скрыть. Скандалы разражались порой среди ночи. А наутро все могли видеть мать либо с синяком под глазом, либо с рассечённой или опухшей губой.

Его лишили прав преподавания, и мы остались, по существу, без крова, так как комнату у нас, разумеется, отняли.

Комната была невесть какая. Окно, стол, тахта, на которой спали отец с матерью, проход в полметра шириной между столом и тахтой, ширменная занавеска, за ней моя кровать и помойное ведро. Туалетов на нашем этаже не было, а там, где они были, ими всё равно нельзя было пользоваться. Часто отключали воду, и они стояли забитыми, замызганными, в говне и моче чуть ли не по колено.

Сколько помню себя — помойные ведра рядом с кроватью. Я вырос с ними, жил с ними, дышал ими. Они — мои побратимы, мои неразлучные спутники, мои друзья, мои враги, молчаливые свидетели высоких побед и свершений моего народа. Они и теперь со мной, преследуют, будоражат память, лезут в строку. Поэмы бы о них слагать!

Помойные вёдра! Помойные вёдра!

На ночь помойное ведро, стоявшее у меня за ширмой, выносилось к дверям. Всё поровну, всё справедливо.

Так мы жили. Худо ли, бедно ли, но жили. Теперь мы потеряли и это. Маминой зарплаты не хватало даже на еду. Она работала тогда на мыловаренном комбинате и получала гроши. Она могла, правда, выносить иногда мыло и продавать его, как делали другие. Но, во-первых, это было чрезвычайно опасно. Во-вторых, отец бы ни за что не позволил, да и сама она была не той породы. Оба, в этом смысле, были чистоплюями. Жили по горло в грязи, но — ах, ох — совесть!

Совесть… совесть… совесть…

Зверь, которого не обуздать, не ободрать! Дрожание кофейка в блюдечке в ручках у барина! Светы вы мои, батюшки!.. Ах, что же вы? Что же вы, господа, делаете? Что же вы крестьянину-то оставляете?..

Не могли они. Ни отец не мог, ни мать.

Вообще говоря, многие не могли. Многие были чистоплюями. Даже заядлые коммунисты. Это только борцам за святое дело всё видится в одном цвете. Апологетам — в белом, ниспровергателям — в чёрном. А жизнь и тем и другим — фигу под нос.

Нам помог тогда парторг Зоренко. И не только помог — спас.

Без преувеличения — спас!

Вояка, орденоносец, крикун. Сам же голосовал за увольнение, за лишение преподавательских прав. Но нашёл отцу место дворника, причём с квартирой, — таким образом спас. Во всяком случае, для тех, кто помнит наши послевоенные годы, это так звучало.

— Ты не спишь ещё?

— Нет.

— Молодец. Как ты на работу утром встанешь?

Ходят, бродят, колобродят облака. Жидкие, лунные. Их нити, их пряди свиваются в причудливые узоры, фигуры, замки, лица. Свиваются и расползаются, текут, растаивают, снова свиваются. Три нити, три волоска на дяде Митиной лысой голове. И вот уже сползает линия носа. Ноздри. Брови. Глаза.

Большие широкие ноздри…

Большие широкие ноздри над Костиным лицом. Ему пора к Бузе. Она ждёт его сегодня. Поздно уже. А у дяди Мити веселье в самом разгаре. А дядя Митя над ним куролесит, пританцовывает и приговаривает:

— Ты чудный, Костик. Душа у тебя нежная, и ты им не чета. Ты нежный…

Он берёт Костину ладонь в свою и накрывает её другой своей ладонью. И прихлопывает, и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×