номером в нашей паре. Ведомая. Безмолвная почитательница своего мужа. Сколько помню, всегда смотрела мне в рот. Неудивительно, что умирать ей пришлось первой. Я всхлипываю.

— Разлеглись тут…

В конце коридора снует какая-то стерва в грязном халате — санитарка лет сорока, будь она почище да постройнее, я бы ее трахнул — и злобно шипит, посматривая в нашу сторону. Я машинально сую руку в карман, достаю оттуда полтинник, и показываю ей. Мегера успокаивается. Бог мой! С тех пор, как Оксана попала в этот сумасшедший дом, по ошибке названый родильным, я только и делаю, что плачу. Деньги, деньги, деньги. Что-то хватает меня снизу за руку, и я едва не вздрагиваю. Потом вспоминаю, что там, внизу, она, и перевожу дух. Оксана тянет меня вниз побелевшими то ли от усилия, то ли от потери крови пальцами. Я думаю о том, что, не дай Бог, она сейчас может умереть, там, в операционной, и слеза наворачивается на уголок моего левого глаза. Несмотря ни на что, я очень сентиментальный, да и Оксану люблю. Своеобразно, конечно, на что не переставала указывать ее мать. Ксюша тянет меня вниз, и мы соединяем лица под осуждающим взглядом родительницы моей еле живой супруги.

— Что бы ни случилось, ты будешь воспитывать его. Ты. И не отдашь никому. Обещаешь? — спрашивает, изредка вздыхая, она, и только сейчас я понимаю, что ей больно, чертовски больно, она вся бледная, мать вашу.

— Не сходи с ума, — запаниковав, я начинаю подталкивать каталку к операционной, хоть нам еще ждать четыре минуты, — не сходи с ума, ты, сумасшедшая! Попробуй только здесь…

— Ты обещаешь? — переспрашивает она, и глаза у нее становятся все больше и больше.

— Обещаю, — киваю я. — Только попробуй здесь уме…

Она отворачивается от меня и гладит сверток, который ей принесла мамаша. Сверток оглушительно, я бы сказал, пронзительно молчит. А как же крики? Писки? Они же должны издавать разные звуки, разве нет? Очередной приступ паранойи прибивает меня к моей же вспотевшей коже. Я говорю:

— Эй, эй, мамаша, вы уверены, что все делаете правильно? Он же молчит. Он дышит? Эй, вы!

Одним полускачком-прыжком огибаю каталку и оказываюсь возле свертка. Все в порядке. Он дышит. Только тихо. Чтобы убедиться в этом, мне приходится задержать дыхание и увидеть, как поднимается и опускается его тщедушная грудь. Я выдыхаю, поворачиваюсь и снова наклоняюсь к Оксане, чтобы расшевелить ее грубой шуткой:

— Только попробуй здесь умереть, я с тобой никогда в жизни разговаривать больше не стану!

И понимаю, что это станет первым обещанием, которое мне придется выполнить наверняка. Она не дышит. Даже до операционной не доехала.

Как раз в этот момент, когда нам с ней никто и ничто больше не нужны, вокруг появляются какие-то люди. Хлопают меня по плечу, утешают, что-то бормочут, а я стою, вцепившись в край каталки, как это принято в фильмах, и пытаюсь понять, что, собственно, произошло. Как человек сугубо литературный, я, наверное, должен кричать от горя и смеяться от радости, как это делал вдовец и счастливый папаша Гаргантюа. В то же время, как человек безумно далекий от того, что принято называть «духовностью», я судорожно подсчитываю количество денег, которое мне потребуется на то, чтобы достойно проводить Оксану в мир иной. Вернее, ее тело, потому что сама она, наплевав на условности, уже туда отправилась. Вот так, просто и сразу. С каталки на небеса. Я беру ее за руку, которая почему-то костлявая, хотя моя жена — человек… то есть была человек приятно полный, и прижимаю к губам. По-прежнему ничего не чувствуя, я беру на руки сверток, который сует мне теща, чтобы наконец попричитать над телом только что представившейся. Как и полагается в таких случаях, она рвет на себе волосы, рыдает, бьется головой о край каталки и делает все то, чем, по идее, должен заниматься безутешный вдовец. Имеюсь в виду я. Лоринков Владимир, двадцати восьми лет, в левом ухе роскошная серебряная серьга, красивые брови и задумчивый взгляд, росту невысокого, смахивает на араба, на нем красивый, яркий свитер, о да, Оксана умела выбирать вещи…

Но, честно говоря, я ничего не чувствую. Вовсе не потому, что во мне мина замедленного действия, которая взорвется позже, и уже на кладбище я растрогаюсь и, как пушкинская метель, провожу свою возлюбленную, завыв, закружив и зарыдав. Ничего подобного. Предупреждаю сразу — на кладбище ничего не изменится. Да, я любил ее, но, во-первых, своеобразно, что признавала сама Оксана, во-вторых, это всего лишь тело. Та, по ком я мог бы поплакать, уже ушла из наших мест. Ушла в иные, лучшие края, думаю я как католик. И думаю, что Оксана была права: я вспомнил о своем католичестве вообще и о рае в частности именно сейчас, чтобы смягчить горечь утраты. Подушка безопасности — вот что такое моя вера. В любом случае, говорю я, помаргивая, чтобы слезинка все же упала, ведь руки у меня заняты свертком с сыном, она уже в других, лучших краях.

— Душа Длинных Волос и Зеленых Глаз сейчас на зеленых лугах и желтых от пшеницы полях, — торжественно говорю я и неожиданно для себя прыскаю, после чего меня несет окончательно. — Не надо плакать, скво. Твоя дочь сейчас с Маниту. Он, наверное, красавец-мужик, этот Маниту. Светловолосый, голубоглазый и крепкий. А я, как видите, даже не ревную.

С перекошенным лицом она тянет руки к свертку, но что-то вдруг во мне срабатывает — видимо, необходимость все же начать выполнять хоть кой какие-то обещания перед женой, — и я отворачиваюсь. И в это время мальчик, которого моя жена-антисемитка, сама того не ведая, возжелала назвать красивым иудейским именем Матвей, что означает в переводе на наш язык Человек Бога, совершенно отчетливо говорит, именно говорит, а не кричит, причем сначала оглядевшись вокруг печальным, чуть укоризненным взглядом, а потом уставившись мне в лицо, спокойный и уверенный в себе, подводит итог, как настоящий человек Бога:

— Эге-ге…

Да, малыш, хочется сказать мне, ты совершенно прав. Ни с отцом, ни с миром, в который ты попал на этот раз, тебе не очень-то повезло, если честно. Наверное, тебе повезло только с матерью, да и с ней не повезло, раз она умерла через час после такого рождения. Эге-ге. Интересно, он совсем разочаровался? Не знаю.

Младенец, сказавший это, глядит на меня еще несколько секунд, после чего засыпает. Спит все те три часа, что я ношусь, улаживая дела с врачами, скорой, медсестрами, санитарками и прочей нежитью, облюбовавшей молдавские больницы с тех пор как здесь ввели обязательное медицинское страхование. Младенец спит у меня на руках, потому что я вдруг твердо решил не отдавать его никому даже на время. Спит, пока я жду на улице гробовозку, спит, пока мне подписывают документы о смерти, спит, когда мы приезжаем домой, и санитары-раздолбаи заносят тело Оксаны в комнату, где кладут его прямо в гроб, который уже привезли сюда часом раньше. Спит, пока я сижу на стульях, столпившихся с углу комнаты, а на кухне тихо переговаривается родня: моя и ее.

Наконец он просыпается и причмокивает губами. Типа голоден, объясняют мне мамаши — моя и ее — и пытаются отобрать у меня сверток. Хер там. Я резко отвожу его в сторону, уношу в угол, держу в левой руке, а правой пытаюсь попасть ему в рот, ужасно маленький, бутылкой с какой-то хитро сделанной смесью. Малыш чмокает еще сильнее. Ясное дело, сиську хочет. Соску от бутылочки он выталкивает, но я, под укоризненным взглядом мамаш, не сдаюсь. Как, впрочем, и он. Сиська, сиська, сиська.

— А вот с этим-то у нас, малыш, — виновато говорю я, — проблемы. Будем жрать что дают.

И только после этого он, как всякий уважающий себя младенец, начинает орать не по-детски. Что ж, добро пожаловать.

С Рождеством.

* * *

— А — а-а-а-а…

— Заткнись.

— А-а-а-а-а…

— Заткнись.

— А-а-а-а-а-а-а.

— Заткнись, я тебе говорю.

Вы читаете Самосвал
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×