человек в чужой военной форме уже не может восприниматься как просто мертвый человек, внезапная и насильственная смерть которого, по нормальным людским понятиям, – несчастье. Смерть человека, одетого в чужую военную форму, не может восприниматься на войне как несчастье. И изуродованные взрывами или пожаром, искореженные, врезавшиеся друг в друга машины с чужими опознавательными знаками не могут восприниматься как результат катастрофы, о которой в обычной жизни думают с ужасом. Эти мертвые чужие машины, так же как и мертвые чужие люди, не могут восприниматься на войне как несчастье хотя бы потому, что они есть прямой или косвенный результат твоих собственных усилий, предпринимая которые и ты мог бы оказаться мертвым.
И все-таки, хотя ты и победитель, тяжелый, трупный смрад, которым тянет вдоль дороги от лежащих по лесам бесчисленных мертвых тел в чужой военной форме, – запах несчастья. И этот сопутствующий войне запах несчастья не чужд сознанию людей, наблюдающих зрелище чужой военной катастрофы. Не чужд, несмотря на всю их веру в справедливость того отмщения, которое они воздают.
Из дивизии в полк Синцов ехал тоже на попутной машине, которая везла снаряды туда, на огневые.
Едва сел и поехал, как впереди снова послышались звуки боя. Стреляли и минометы, и артиллерия, и, кажется, танковые пушки. Дорога сначала петляла по лесу, а потом вывела к широкой просеке. По просеке было разбросано полтора десятка разбитых немецких танков, штурмовых орудий и бронетранспортеров, а дальше, в глубине, стояла целая колонна сгоревших машин. У самой дороги были видны перепаханные танками позиции артиллерии, и прямо из земли торчало дуло нашей вдавленной в окоп пушки.
– Тут позавчера сильный бой был, – сказал водитель и, матюкнувшись, остановил машину. – Опять гвоздь, приехали!
Но это был не гвоздь, а осколок снаряда. Треугольный, разогнутый острыми концами во все три стороны, словно его нарочно сделали, чтоб кидать под машины.
Пока водитель менял скат, Синцов ходил около машины, прислушиваясь к звукам боя. Надо бы для скорости помочь водителю, но снимать и ставить скат – как раз такая работа, где от тебя с твоим протезом мало проку.
На обочине стояла полуторка, а по полю между немецкими машинами ходило несколько человек.
«Трофейщики», – подумал Синцов и, повернувшись, снова увидел странно, как палец, торчавшую из земли пушку. Сам того не зная, он стоял в двух шагах от места гибели своего бывшего комроты-три Василия Алексеевича Чугунова, которого рассчитывал сегодня увидеть.
Когда снова сели в машину, звуки боя вдали так же резко оборвались, как и начались.
«Да, вот так и с Таней, – уже сев в машину, вспомнил Синцов рассказ Зинаиды о том, как ранили Таню. – Проткнуло скат каким-то гвоздем или осколком, и, пока накачали, как снег на голову – немцы…»
Но сейчас не было тут немцев, кроме мертвых, лежавших, сколько видел глаз, на всю глубину просеки…
Он снова вспомнил о Тане, когда, свернув с одной лесной дороги на другую, увидел прибитую к дереву фанеру с надписью химическим карандашом: «Хозяйство Ильина» – и несколько лежавших на траве раненых, а возле них медсестру. Медсестра замахала, а водитель крутанул в ответ рукой: показал, что заберет раненых на обратном пути.
«Когда-то хотела вот так, в санроте, работать, – подумал Синцов о Тане.
– Но не разрешили. А если б разрешили, может, все было бы совершенно по-другому…»
Водитель свернул к огневым позициям артиллерии, Синцов сошел и через десять минут ходу был уже на командном пункте, стоял перед говорившим по телефону капитаном Дудкиным, помощником начальника штаба триста тридцать второго полка.
Договорив по телефону, Дудкин вежливо, но по-хозяйски спросил:
– Слушаю вас, товарищ майор…
Это означало: что ты майор – вижу, а зачем явился в полк, – пока не знаю.
Прочитав и вернув документы, Дудкин доложил, что командир полка находится за полтора километра отсюда, на своем наблюдательном пункте, и принимает там после боя капитуляцию группы немцев, выразивших намерение сдаться. Так и сказал: «Выразивших намерение».
Синцов, внутренне усмехнувшись, посмотрел на старательного молодого капитана, которому предстояло теперь быть здесь, в штабе полка, его правой рукой. «Возможно, ты и хороший парень, но больно уж научно выражаешься».
– А результаты боя?
– Уничтожено два танка, самоходка, до батальона пехоты, – без запинки доложил Дудкин. – Наши потери подсчитываются…
Сказал, как на машинке напечатал.
«Да, теперь все наше, – подумал Синцов. – Наше хозяйство, наш пункт сбора раненых, наши потери, наши успехи, штаб нашего полка…»
И было в этой простой мысли что-то очень важное для него. Настолько важное, что, кажется, впервые за последние дни захотелось не только воевать, но и жить. Жить и дожить до самого конца войны, именно вот в этом, нашем полку, уже никуда из него не трогаясь.
Капитуляция немцев вышла не такой, как мечтал Ильин, уверенный, что во главе этой так отчаянно прорывавшейся группы непременно будет генерал.
Вчера Ильину рассказали, как капитулировал тот немецкий генерал, который не захотел сдаваться ему, а вышел к соседям: сперва выслал офицера-парламентера с белым флагом и трубачом, а потом, получив указания, куда выйти, построил на опушке две шеренги с оркестром; оркестр заиграл, и обе шеренги положили у ног оружие.
Ильину хотелось, чтобы сегодня и ему вот так же сдался другой немецкий генерал. Было такое мальчишеское желание. Но ничего похожего не вышло. Просто немец из комитета «Свободная Германия» и лейтенант из седьмого отдела вернулись из лесу с обросшим сивой бородой пожилым немецким майором. И этот майор сказал, что хочет узнать условия капитуляции для всех находящихся в его подчинении офицеров и солдат.
Ильин назвал условия капитуляции: сохранение жизни, помощь раненым, питание – и спросил, сколько человек в готовой капитулировать группе?
Майор ответил, что не может после боя дать точную цифру, но около шестисот человек. Он говорил так медленно, словно вынуждая себя произносить каждое слово, что Ильин почти все понял сам, хотя лейтенант из седьмого отдела переводил.
Ильин спросил, кто у них старший по званию? Он все еще не расставался с надеждой взять в плен генерала. Майор ответил, что боевой группой командует он, Фридрих Хаммерштейн, начальник штаба двести четырнадцатого пехотного полка. И все входящие в группу офицеры и солдаты из других частей подчинены ему.
Ильин, все время помнивший о тех двух «фердинандах», успевших уйти в глубь леса, спросил у майора, где они сейчас и находятся ли под его началом? Майор сказал, что да – штурмовые орудия подчинены ему, но у них кончилось горючее, и они стоят в лесу.
Ильин не стал дальше уточнять вопрос, подумал: пусть сдастся личный состав, а там возьмем и «фердинанды».
Он показал на местности, куда должны выйти немцы, – пусть построятся на опушке с двумя белыми флагами и, сложив у ног оружие, ждут дальнейших команд. И, посмотрев на часы, спросил, хватит ли на все это одного часа.
Немецкий майор ответил, что часа ему хватит, и пошел назад, в лес.
Представителя из комитета «Свободная Германия» Ильин обратно в лес не пустил, приказал остаться. Сказал: «Опять стрельнет какой-нибудь псих, а потом отвечай за вас». Представитель пожал плечами и остался.
Ильин приказал комбату подтащить станковые пулеметы и держать их в готовности, на всякий случай взять на прицел весь участок, куда выйдут с оружием немцы.
После этого стали ждать.
Завалишин, который находился с утра в другом батальоне, появился только теперь, когда началась волынка с капитуляцией, и, отведя в сторону представителя из комитета «Свободная Германия», разговаривал с ним о чем-то по-немецки. До Ильина доносились их голоса.