дом 14-б, отдельная двухкомнатная хрущёвка № 69) выходили на детский садик, в который отдали сестру. Мама работала участковым врачом в поликлинике, находившейся по другую сторону незастроенного ещё болота, — на улице Липатова. А я пошёл в новую школу.

Новая школа оказалась старым двухэтажным бревенчатым бараком — с печным отоплением, вениками для обметания снега с валенок, но главное — с туалетом внутри, а не снаружи. Наверно, именно это понравилось мне больше всего: с удовольствием вспоминаю потрескивание поленьев в печке, коричневую чернильницу-невыливайку в круглом углублении чёрной наклонной столешницы, замечательный ржавый блеск высохших на пере чернил, розовую промокашку с зубчатым краем…

К новому 1965-му году в школьном коридоре развесили наши рисунки. Помню удивление (и почему-то — стыд), с которым разглядывал перерисованного мною с открытки коричневого медведя: под ним чужой рукой было выведено (читал я уже совсем свободно): «Вова Езьков, 2-“А” класс». Я долго потом, то забывая, то вновь вспоминая его, не мог определить: что же за ощущение я тогда испытал? Теперь, через десятилетия, почитав Дж. Дж. Фрэзера и Э. Б. Тайлора, позаглядывав в Леви-Стросса, я знаю: я испытал очень древнее, первобытное чувство: что-то среднее между «у меня украли меня» — и «испортив моё имя, испортили меня самого».

* * *

Занятия в третьем классе начались в уже на самом деле новой школе — стандартном трёхэтажном строении из светлого силикатного кирпича. Школа мне не понравилась: огромная, неуютная, гулкая. Людная, — но бесчеловечная. Но в ней завязались мои первые отношения — дружбы и вражды.

Учился я хорошо, то есть — отлично. Благодаря до некоторой степени способностям и усердию, но в основном — памяти и привычке. Я мало отвлекался на уроках — разве что иногда крепко задумывался о чём-то своём, — всегда полностью выполнял домашние задания — просто чтобы избежать паники, которая овладевала мною в редких случаях, когда я не был готов к уроку: помню это чувство — смесь страха, стыда, лихорадки и унижения. Учёба меня не занимала, но чтобы не трепетать, к примеру, на уроках арифметики, следовало выучить таблицу умножения и тем самым раз навсегда снять с себя заботы об умножении, делении и операциях с дробями.

Моя «вторая первая учительница», учившая меня с половины второго по конец четвёртого класса, Анастасия Алексеевна Вавилова, была, как я теперь понимаю, хорошим, умелым и многое повидавшим и пережившим педагогом — не просто «учительницей начальных классов». Её профессиональная деятельность началась ещё до эпохи Большого террора, она с десятью коллегами тащила на себе нашу школу во время войны, и к моменту нашего знакомства её стаж насчитывал, насколько я могу сосчитать, лет тридцать, не меньше. Она разбиралась в нас, малявках, как опытный товаровед разбирается в сортаменте и пересортице. Это она сказала мне однажды: «Володя, ты эгоист», — и я понял это слово на всю жизнь.

Как отличник я пользовался привилегией сидеть «на камчатке». В те времена бытовала такая негласная практика: самые тихие и «успевающие» ученики более или менее равномерно распределялись в дальней от учителя части класса, а всё ненадёжное, шумное, вредное, бестолковое высаживалось вперёд, — так обеспечивалась хоть какая-то дисциплина и успеваемость. Встречались, конечно, и исключения. Помню второгодника Петрова: про него говорили, что он в каждом классе сидит по два года. Может быть, это и было преувеличением, но рядом с нами, десятилетками, он казался по меньшей мере двенадцатилетним. Что-то было во всей его повадке и облике взрослое. Он не вбегал в класс, а входил — высокий, уверенный в себе, спокойный, доброжелательный, без каких бы то ни было портфеля или тетрадки — только с книжкой для своего, не имевшего отношения к школьной программе, чтения. Кажется, это были книжки про шпионов: их в изобилии наплодили в тридцатые-сороковые, да и пятидесятые годы. Не учился он принципиально: не желал. На него давно махнули рукой: он жил своей, отдельной от нас и от учителей жизнью. Не думаю, что он водил компанию с теми мальчишками, с которыми начинал учиться в первом классе: для поддержания школьного товарищества необходимо живое общение на уроках, — ребята из разных классов обычно дружат только тогда, когда живут по соседству.

Так вот: сидел он рядом со мной — через проход, то есть тоже «на камчатке». Отношения у нас установились самые тёплые: своей невозмутимостью, загадочностью, взрослостью (а я ведь был ещё и на год младше остальных), своей снисходительной весёлостью он вызывал у меня искреннее восхищение — и принимал его как должное. В нём была сила — и не было даже намёка на агрессию или опасность. Вот какой это был Петров. Однажды он явился в класс со стильной светло-коричневой дерматиновой папкой на жёлтой металлической молнии. Она бы и сама по себе произвела впечатление — на фоне наших обтёрханных портфелей и ранцев, но главная интрига была не в этом: папка была основательно чем-то набита: её бока раздувались.

Задушевный друг моей юности, с которым мы познакомились пятью годами позже и тремя тысячами километров юго-западнее, Виталик Сирота говорил: самое лучшее в музыке — ожидание перехода. Так вот: предчувствие, ожидание, нетерпение, страстное желание понять — и неверие в то, что Петров решил начать учиться, — все эти и многие другие обуревавшие меня переживания слились в прекрасную симфонию, песню без слов. И надо отдать должное Петрову: по-моему, это представление было проделано им безо всякой задней мысли, без расчётов на внешние эффекты, — просто так в тот день выстроились светила: парад планет. Он неторопливо прошагал к своему месту, уселся, не без труда вдвинул папку в парту, расстегнул её — и начал доставать и со вкусом поедать румяные маленькие баранки — «сушки». И угощать соседей. Спасибо тебе, Петров, надеюсь — ты жив и счастлив.

* * *

С Петровым мне повезло, но жизнь — отнюдь не сплошное везенье. В один из дней я узнал, что по выходе из школы буду бит. Как я томился в оставшееся до расправы время, какие планы спасения строил — лучше не вспоминать. Выглянув после уроков в тугую застеклённую дверь, я увидел за клубами пара своих сосредоточенных мучителей — и ужаснулся предстоящему событию. На большом квадратном плацу, прямо перед ступеньками центрального входа, терпеливо топтались человек пять (может — четыре: у страха глаза велики). Во мгновение ока я увидел всё, что меня ждёт: глумливые их ухмылки, лязг моих зубов, беспомощное (как у майского жука) лежание на спине в сугробе, снег за шиворотом… По какому-то наитию ринулся я к «техничке» (уборщице) и умолил её выпустить меня из школы через чёрный ход. Вывалившись на белый свет (белый снег), рванул без дороги — к дому, до которого и было-то метров триста, не более. Однако на полпути, когда задняя часть школы перестала меня прикрывать, был обнаружен кем-то из особо бдительных заговорщиков — и погоня началась.

В минуты опасности во мне борются две силы, точнее — сила и слабость: воля к жизни и изобретательность — и паника и оцепенение. У меня слабеют руки, подкашиваются ноги, и чаще всего я не могу оказать достойного сопротивления. Бывают исключения, — но для этого над ужасом должно возобладать бешенство. Я увидел, что за мною гонятся, — и моя довольно резвая трусца тотчас превратилась в бег на месте. Стало ясно: мне не уйти. До дому оставалась сотня метров, не больше, но, выбравшись из школы через заднее крыльцо, я обрёк себя на барахтанье в снежной целине. Хуже того: дорогу мне преграждал детский садик (в него ходила сестра: в этот момент она как раз была там). Чтобы добраться до спасительного подъезда, мне нужно было обогнуть садик справа, — но именно мимо этого огороженного угла пролегала гладкая натоптанная дорожка, прямиком ведущая от школы к дому. По ней весело как козлята скакали сейчас мои преследователи. Они видели: я, без сил копошащийся в снегу, никак не успею к углу раньше их. Тактически они рассчитали всё верно: зачем тратить силы на преодоление полусотни метров снега, если можно с удовольствием, и гораздо быстрее, пробежать метров 70–80 — и назидательно изловить свою ещё трепыхающуюся, но уже созревшую для аутодафе жертву…

Но моя сообразительность ещё не отказала мне. Понимая, что гонка проиграна, я мгновенно изменил решение и маршрут движения. В отчаянном прыжке, как какой-нибудь налим со дна рыбачьей лодки, я перебросился через забор садика и, ощутив под собою твёрдую поверхность (спасибо вам, дворники и дворничихи!), из последних сил рванулся к каким-то дверям. Так состоялось моё чудесное спасение.

В садике непрошенного гостя, конечно, тут же передали по инстанциям — и я предстал перед кем-то главным. Хотя мне это было уже безразлично. Опустошённый пережитым страхом, я почти ничего не чувствовал и мало что соображал. Объясняя, как меня угораздило средь бела дня вломиться мало того что

Вы читаете Пермский период
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×