собственному желанию.
Разгромленная «Аврора» почти потонула, уменьшив тираж до минимального в 105.800 экземпляров, но потом выровнялась и стала идти нюх в нюх со «Знаменем»: полмиллиона. Была история с рассказом Голявкина умышленной или случайной – точно не знает в «Авроре» никто, за что я ручаюсь по той причине, что сам работаю в этом издании, давно покинув Иваново.
После смерти Брежнева (некролог в «Авроре» был поставлен ровно через год после «Юбилейной речи», опять-таки в декабрьский номер – есть все-таки у моего журнала определенная любовь к декабрю…) и вышедшего наружу дела министра внутренних дел Щелокова в Ивановском управлении внутренних дел сочли, что содержать круглосуточно общество охраны памятников накладно, и людей с портупеями убрали от Станционного Смотрителя вместе с будочкой. Одновременно пришлось заняться и перестройкой: портрет генсека заменили гербом СССР, а бронзовую цитату – бронзовым куплетом гимна. Ивановцы могут гордиться, что в их городе установлен единственный памятник государственной атрибутике в стране, как, впрочем, могут гордиться и завершением двадцатилетней реконструкции гигантского театра: театр этот перестал уходить под воду и, пережив всего-навсего один пожар, принимает зрителей.
По превращению Станционного Смотрителя в Памятник Атрибутике Владимир Григорьевич Клюев оставил пост 1 секретаря ивановского обкома и стал министром легкой промышленности страны. Мне приходилось слышать, что это именно он способствовал изданию на русском языке журнала «Бурда», и если это действительно так, то это мирит с ним не только ивановских женщин, но и меня.
Ирина Ивановна Чернявская по-прежнему работает в Ивановском химико- технологическом институте, выговор снят с нее за сроком давности, она пользуется уважением и любовью, хотя и вспоминать об истории со стихами не любит, как не любят вспоминать некоторые ивановцы, знакомые мне.
Остальные косвенные участники самиздата, к которым я отношу Александра Дворжеца и Сергея Михалкова, чувствуют себя тоже хорошо, за исключением отца.
В августе 1980 года он вышел на прогулку перед сном и был убит на центральной улице города Иваново 16-летним мальчишкой, позарившимся на его американские джинсы, выпуск которых никак не могла освоить наша легкая промышленность. Впрочем, по некоторым сведениям, это был не один мальчишка, а несколько, – ивановская милиция, занятая своими более важными задачами, так и не смогла раскрыть всех обстоятельств дела, и мама писала жалобу министру внутренних дел Щелокову, но о Щелокове я уже написал выше…
Ничего мне неизвестно и о судьбе той женщины-машинистки (или, опять-таки, нескольких женщин), что решились перепечатать понравившийся им «Ответ Евтушенко». Порой мне кажется, что все разговоры о приводах и допросах – плод общественного воображения, но некоторый опыт времени да рассказы лиц, наотрез отказавшихся от появления в печати их фамилий, убеждают, что это не так. И тогда я думаю – что должна была чувствовать эта машинистка, доставленная в комитет государственной безопасности, что говорить и от чего отрекаться, – как думаю и о том, что должен был чувствовать мой отец, когда велел немедленно уничтожить мой самиздатовский список. Право, мой тогдашний детский страх не идет в сравнение со страхом этих людей, и от этого мне становится еще печальнее.Хотя совсем в миноре завершать бы не хотелось. Многие отрадные моменты можно отыскать в жизни того же Иванова сегодня. Например, масло по карточкам получают уже все без исключения несовершеннолетние граждане города. А пельмени до сих пор продаются без карточек, и их завались в любом продовольственном магазине. Если купить пельмени и завернуть их в десяток целлофановых пакетов, то они великолепно перенесут ночь в поезде до Москвы, где пельмени пока в недостатке – и, право, мне очень странно, почему приезжающие в командировку москвичи так не делают.
1988 Комментарий
#CCCР #Иваново #Россия #Петербург #Нидерланды #Амстердам Жизнь за царя
Я – русский человек.
То есть, будучи настроен критически по отношению к своей нации (которая, после шести веков деспотии, рабства и, по формуле ознакомившегося с деяниями советской власти Эйнштейна, «трагедии человеческой истории, в которой убивают, чтобы не быть убитыми» – дает для критики поистине русский простор), я обладаю теми чертами, какие сам и ругаю.
Ну, например, я с легкостью переношу во внешний мир, полагая универсальным и повсеместно распространенным, тот склад жизни, который только и сложился, что в моей банке с пауками (где я – один из пауков).
Например, я с детства был уверен, что настоящий мужчина должен доказывать честь и достоинство в прямой простой драке – тогда, встречает против себя прямой и простой напор.
Искренне полагал.
Хотя рос болезненным, тщедушным и рано очкастым мальчиком, представляя собой плохо заточенный под драку инструмент.
А вокруг меня был город Иваново, с мешаниной параллелепипедных пятиэтажек, застилавших небо едким паром фабрик и деревянных домов «частного сектора».
Я рос во дворе, образованном пятиэтажкой и задами этого сектора, уклоняясь драк сколько возможно и невероятно страдая от уклонения (тогда мне было еще не известно слово «рефлексия»). Ни у одного ивановского мальчика, даже у последнего еврейского задроты со скрипочкой в руках – да будь он трижды будущий Кремер! – не было шанса избежать двора.
Внутри своей компании во дворе не дрались, но две остановки влево, вправо, вверх или вниз от центра мира приводили в новый мир, где к тебе подходили цыкающие слюной мальчишки, спрашивали двадцать копеек и били морду просто за то, что ты пересек границу, отправившись в магазин «Юный техник» за пилочками для лобзика, надеясь втайне, что в продаже будут те, что на концах содержат гладкую плоскость, а не те, что по всей длине состоят из зубцов. Потому что те, из сплошных зубцов, имели паскудное свойство гнуться туда- сюда при пилке фанеры.
И я дико дрейфил, конечно, пацанов из других миров, и презирал себя, и уклонялся, но сомнению подвергал не справедливость такого мира, а лишь собственную смелость. Однажды, в ночь под Новый год, возле моего двора из сугробов и тьмы материализовался дыхнувший сивухой детина лет эдак семнадцати. Он молча приблизился и деловито дал мне меж глаз. Очки разлетелись вдребезги, шапка взмахнула крыльями кроличьих ушей, я, захлебываясь слезами, рванул домой, и, двенадцатилетний, в истерике катался по полу, и отказался идти искать шапку даже вместе с отцом и дедом, – они потом нашли ее без меня. Худший Новый год в моей жизни. Я встретил его, упрекая и укоряя себя, принимая решение с утра 1 января накачивать мускулы, – за неимением гантелей, утюгами, как накачивал когда-то Борис Лагутин, боксер и олимпийский чемпион, о чем я вычитал в подаренной на Новый год книге «Мужчинам до 16 лет». Утюги в нашу с Лагутиным эпоху действительно были еще тяжелы.
Эта мучительная рефлексия, с неизменным самооговором, тащили меня по жизни долго (драк я не так и не смог избежать, и дрался, некрасиво выбрасывая вперед руки, чтобы защитить лицо, лет примерно до девятнадцати), пока банка с пауками не разбилась вдребезги, как мои детские очки, – от пинка Горбачева.
В новой реальности, помимо прочего, появились ночные рестораны и поездки за границу.
В Голландии я жил у своего друга Игоря Drozdov’а, который делал первые шаги к иногражданству, то есть уже щебетал щеглом на языке, вмещающем чуть не две дюжины вариаций звуков «х», начинающих царапать ухо сразу в аэропорту Скх-х-хипхолл. В один день мы прогуливались вдоль амстердамского канала Кайзерсграхт, когда к нам подвалила группка из человек пяти страшномордых парней в прошипованных «косухах» и таких же напульсниках, с банками пива в руках. Я с тоской ощутил чувство, которое мужчины в подобных ситуациях никогда не называют вслух: не обоссаться бы.