шляпкой, — надежда, таившая в себе в действительности, если следовать одной из книг, которую я тогда читал, с каждым разом все больше и больше «оскорбительной насмешки», — и вот, пожалуйста, этот примчавшийся неизвестно откуда залетный франт вываливает мне на подоконник, а следовательно, и на мое осиротевшее с тоски рабочее место на кухне целую семейку заветных шляпок — предел моих несбыточных мечтаний. Правда, с другой стороны, рядовки неплохо уживались с его образом, со случавшимися с ним сплошь и рядом историями, полнившими ряды слухов о нем.

Дон Жуан подвигал стул все ближе и ближе к моему кухонному окну. Смотреть, как я готовлю, сказал он, вдохновляет его. Вдохновляет? На что? Он сидел погруженный в себя, как бы отрешившись от остального мира. Это впечатление усиливалось еще благодаря высокой траве, которую я сознательно не косил вот уже несколько недель. Кошка с рыжей шерстью, пробираясь сквозь высокую траву, вела себя как львица. Это была не моя кошка, она приходила, вероятно, из одного из домов в Сен-Ламбер-дю-Буа, единственной деревни вблизи Пор-Рояля, в одном километре отсюда, если считать по воздуху, метнув, например, несколько раз подряд копье (моя недвижимость граничила только с руинами монастыря и старой голубятней на башне); пунктуально, в одно и то же время после полудня, кошка приходила ко мне, перебираясь через стену, и составляла мне на определенный отрезок времени компанию, не приближаясь ко мне, после чего продолжала обход окрестностей по ей одной известному маршруту. Ни единого раза эта чужая кошка при ее ежедневном появлении, к которому я со временем привык и даже отчаянно ждал, призывал ее к этому, не поприветствовала меня подобающим этим животным образом. Я для нее не существовал. А к Дон Жуану она тотчас же прижалась и терлась сейчас об него, беспрестанно выделывая кренделя промеж его ног, заходя то спереди, то сзади и тому подобное. Точно так же кружились вокруг пришельца несметные полчища больших и маленьких пестрых бабочек и мотыльков, создавая иллюзию сплошного мелькания миниатюрных флажков, вымпелов и штандартов; и немало бабочек спокойно и бесстрашно уже сидело на нем, прежде всего у него на запястьях, бровях, мочках ушей, где они пили маленькими глоточками влагу, выступившую после бешеной гонки на теле этого покоящегося сейчас, такого благожелательного мужчины. А ондатру, жившую и преднамеренно обреченном на запустение захламленном садовом прудике, — более пугливого животного мне еще не доводилось встречать, — я тут же увидел у его ног, где она, беспечно повесив топорщащиеся обычно усы, обнюхивала его сапоги. И как только я вышел в сад с подносом, уставленным едой, над усадьбой пролетел гигантских размеров ворон, держа в клюве что-то наподобие теннисного мяча, который он тут же и выронил, оказалось, что это маракуйя, украденная им, вероятно, с лотка на рынке — не базарный ли сегодня день в не так уж далеко отсюда расположенном Рамбуйе? — на сей раз измеряя расстояние по земле. А другой ворон, еще чернее и массивнее первого, сидевший до сего момента незаметно в разросшейся за последние недели густой листве деревьев в моем саду, в частности конского каштана, вылетел оттуда почти в ту же минуту — послышался только ужасающий треск веток, будто в дерево попала молния, — и кинулся вслед за первым, а из кроны каштана посыпались с грохотом, словно удары грома, обломившиеся засохшие старые сучья и ветки, в мгновение ока заготовив для меня в траве целую охапку хвороста.

Дон Жуан спал. Он положил ноги на замшелую крышку стола, служившего мне прежде читальным столиком. Ноги его опухли. Во время еды он поначалу почти не открывал глаз. Он и потом, лишь ненадолго оживившись, снова закрыл их. Эти закрытые глаза наводили меня сейчас на разные мысли. Может, пока он ел, он разогревал силу своего воображения? Своей фантазии? Пожалуй, нет. Но зажегшийся в нем как следствие внутренний ритм уже очень скоро не имел ничего общего ни с едой, ни с тем, понравилась она ему или нет. Сначала послышалось какое-то мычание, потом он принялся что-то напевать, не обращая внимания на ритм, но очень мелодично, раскачиваясь всем телом, хоть и едва заметно, но все же в такт мелодии, ведь так? (Позднее, рассказывая свою историю, Дон Жуан запретил мне любые расспросы, замечания и реплики. И вообще обязал меня безмолвствовать.)

Он принялся рассказывать, сидя в лучах мягкого майского солнца, а я, его слушатель, оставался в полутени, под кустом черной бузины, которая как раз цвела в это время, и ее мизерные — «мизюрные», как говорят в провинции, — бело-желтые цветочки, размером не больше пуговок на рубашке, без всякого ветра падали и падали вниз, устилая траву под кустом. Этот непрекращающийся цветочный дождь пересекался с непрерывным полетом тополиного пуха, с утра до вечера и всю неделю напролет летавшего не только по саду и развалинам Пор-Рояля, но и по всей обширной речной долине в западной части Иль-де-Франс. Все тяжелое, давящее, каменистое, плотно вросшее в землю эти воздушные и просвечиваемые насквозь лучами летающие по воздуху комочки пуха делали, казалось, легким и невесомым в тот самый момент, когда проносились мимо, или, уж во всяком случае, облегчали вес. Стояли дни между праздниками Вознесения Христова и Троицей, и колокольный звон чаще обычного раздавался в долине между лесочками, густо увитыми вьющимися растениями, — сначала после первого праздника, потом в преддверии другого, спускаясь по долине все ниже к церкви Сен-Ламбер, где на кладбище лежали сваленные в общую могилу презренные еретички-монахини монастыря Пор-Рояль. То и дело по верхней дороге, которая прямиком вела к руинам монастыря, проезжали, в поисках неизвестно кого, полицейские машины, да так медленно, что и шума слышно не было, и разворачивались потом назад. Однажды с неба на сад неожиданно обрушилось торнадо в виде эскадрильи бомбардировщиков, что само по себе ничем особенным не было, поскольку на плато, чуть выше неприкосновенных монастырских угодий, находится несколько военных аэродромов — Виллакубле и Сен-Сир с его военной школой, тем не менее было все же как-то непривычно, ибо все новые эскадрильи и другие соединения бомбометателей проносились на бреющем полете, почти срезая верхушки деревьев, и баламутили воздушное пространство, омрачая голубизну майского неба своим тренировочным полетом ради совместных маневров в европейском масштабе или чего-то в этом роде.

Дон Жуан переоделся. Может, он только вывернул на другую сторону свою накидку? Во всяком случае, на меня это произвело такое впечатление, будто он снова собрался в путь-дорогу. Об этом свидетельствовало и то, что он встал, отступя несколько шагов назад, словно высматривал какую-либо повозку. Свой самый первый рассказ он обратил исключительно к самому себе, пробормотав что-то себе под нос. Это случилось оттого, что пережитое сегодня, эпизод с мотоциклетной парочкой в черной коже, произошло только что и не созрело еще для рассказа. Дон Жуан никак не мог начать его издалека, самое большее — мог лишь удостовериться для начала в его правдоподобности в личном разговоре с самим собой, вылившемся в форму тезисов и реплик. Он слишком много фигурировал в произошедшем эпизоде, и это мешало ему свободно рассказывать: только когда речь пойдет не о нем, он сможет приступить к пространному повествованию. Правда, теперь, по прошествии времени, я вижу все несколько иначе. Он наложил запрет на музыку своего рассказа, любую музыку, какой бы она ни была. А это, в свою очередь, делало его неспособным. Неспособным к чему? Неспособным, и все тут.

Ни о чем не думая, шел он тем днем под куполом особенно необъятного майского неба над Иль-де- Франс. Здесь еще и сегодня, несмотря на плотную сеть шоссейных дорог, можно пройтись по полю, что доставляет, по-видимому, совсем другое удовольствие, чем в былые времена. Он только утром приземлился в здешних местах, в буквальном смысле приземлился, прилетев на самолете; а день и ночь до того он провел в чужой стране, как обычно и делал, бывая каждый день в разных уголках мира, не обязательно даже в старушке Европе.

Местность вокруг Пор-Рояля кажется одной большой равниной, но, пересекая ее, видишь, как сильно она изрезана и рассечена. Причиной тому многочисленные ручьи и речушки с Бьевр во главе — рекой, несущей все собранные воды в Сену: то, что представляется сверху единой плоской равниной, оказывается на поверку сильно размытым водными руслами и разрезанным глубокими ущельями и оврагами плато. Места поселений, прежде всего новые, раздавшиеся вширь и поднявшиеся вверх, с их офисами и промышленными комплексами, находятся почти все без исключения наверху, на плато. Оно голое, и там очень ветрено, уцелевшие остатки рощ никак не оставляют после себя впечатления привычного леса. Долины вдоль ручьев, тем более расселины, наоборот, покрыты густой растительностью, дубовыми лесами, благородным каштаном по склонам оврагов и особенно пойменными лесами, ольхой и тополем ближе к низине, прерываемыми прогалинами с бывшими мельницами, которые или развалились и заросли подлеском или превратились в конюшни со стойлами для лошадей верховой езды. Поверхность земли, питающей родниковыми водами ручьи, не изменилась за века, большого строительства здесь не велось, если не считать монастыря Пор-Рояль, который тогда представлял собой в начале долины Родон, находясь от Парижа всего на расстоянии полдня езды верхом, самостоятельный город или, скорее, форт, причем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×