моде 1820-х годов, когда носили брюки из канифаса — плотной льняной материи), фрак «с покушеньями на моду», «манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом» (это означает, что манишка — накрахмаленный нагрудник, приложенный к мужской сорочке, был закреплен булавкой работы тульских мастеров в виде пистолета). Но чем завершается это конкретное описание внешнего облика безымянного персонажа? «Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой» (там же). Автор схватывает, улавливает отдельные мгновения, сознавая, что при всей их незначительности в них также запечатлена жизнь.
Но можно увидеть в этом эпизоде и иной смысл. Мы вправе предположить, что «молодой человек в канифасовых панталонах» попал в поле зрения и героя, «господина средней руки». Ведь это он въехал в ворота гостиницы губернского города, это он все желает о нем узнать, его взгляд внимателен и пристрастен, к тому же он сам имеет привычку «покушаться» на моду.
На чем прежде всего останавливается авторский взгляд, привлекая к нему и читательское внимание? Мы видим, что автор отмечает узнаваемость, привычность тех вещей, которые наполняют гостиничные покои. Герой встречен «трактирным слугою, или половым», лицо которого «нельзя было рассмотреть». «Покой был известного рода», «гостиница была тоже известного рода» (VI, 8). «Общая зала» в гостинице также не таит в себе ничего неожиданного — «те же стены», «тот же закопченный потолок», «та же копченая люстра»… Казалось бы, зачем же столь многократно указывать на то, что эта гостиница ничем не отличается от множества других в российской провинции? Автор же настойчиво отмечает это сходство. Да, перед нами привычная обыденность, проза жизни. Вчитываясь в гоголевский текст, мы замечаем, что автор не только бесстрастно описывает гостиничный фасад, лавочки «с хомутами, веревками и баранками» и многое другое, но с помощью легкой иронии выявляет в этой привычной устойчивости бытовой жизни свою необычность, некоторую странность. То, к чему привыкла сама эта жизнь, что здесь кажется нормой, на самом деле — отступление от нормы, диссонанс: «закопченный потолок», «стены, выкрашенные масляной краской, потемневшие вверху от трубочного дыма и залосненные снизу спинами разных проезжающих». Правда, отсутствие порядка, чистоты — еще не свидетельство странности. Но вот мы встречаем упоминание «разных обычных в трактирах блюд». Что же это за блюда? «Щи с слоеным пирожком, нарочно сберегаемым для проезжающих в течение нескольких неделей, мозги с горошком, сосиски с капустой, пулярка жареная, огурец соленый и вечный слоеный сладкий пирожок, всегда готовый к услугам» (VI, 9—10). Слоеный пирожок упомянут дважды. Заслоненный, как бы прикрытый перечнем других, вполне обычных блюд, он мог ускользнуть от внимания читателей, и автор о нем напомнил, обозначив некую бытовую загадку: что же это за
Оказывается, не все так просто в этом затерянном в глубине России городке. Его бытовой абсурд, незаметную для жителей алогичность последовательно высвечивает авторский взгляд. В гостинице, похожей на множество других, проезжающий получает «
Эта открывающаяся за обыденными предметами странность постепенно и неуклонно нарастает. Фантастического, которое так знакомо нам по гоголевским повестям, мы здесь не встретим, но за тем нарушением меры, которое фиксирует автор, скрывается то ли нечто комическое, нелепое, то ли необъяснимое. На одной из традиционных для гостиницы картин «изображена была нимфа с такими огромными грудями, каких читатель, верно, никогда не видывал» (VI, 9). Что стало причиной подобного изображения: неумение художника или озорство творца? — трудно сказать. Да и сам создатель «Мертвых душ» предстает то писателем-натуралистом, описывающим лишь видимое, то эпическим творцом, напоминающим нам создателя классических эпопей — Гомера: он прибегает к сравнениям, которые уводят читателя от основной сюжетной линии, зато попутно охватывают явления как будто случайные, ненужные, но, как знает автор, связанные со многими другими, составляющими разноликую панораму жизни. «Черные фраки мелькали и носились врознь и кучами там и там, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая клюшница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном; дети все глядят, собравшись вокруг, следя любопытно за движениями жестких рук ее, подымающих молот, а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело, как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостию старухи и солнцем, беспокоящим глаза ее, обсыпают лакомые куски, где вразбитную, где густыми кучами» (VI, 14). Картина жаркого июльского лета возникла на мгновение, привлекла своей яркостью и исчезла. И читатель уже знает, что границами безымянного города и губернии не исчерпывается художественное пространство «Мертвых душ». Воображение или память могут вызвать и другие картины, другие эпизоды, из которых складывается разноликая жизнь. Не становясь предметом изображения, она напоминает о себе, создавая ощущение неисчерпанности жизненного бытия, несводимости его к конкретным бытовым или социальным проявлениям.
Один город как будто похож на другой, но при ближайшем рассмотрении оказывается, что тот, который представляет нам автор, несет в себе некую загадку. Герой, отправившийся на прогулку по городу, видит «магазин с картузами, фуражками и надписью „Иностранец Василий Федоров“» (позже у Ноздрева Чичиков увидит «турецкий» кинжал, на котором «по ошибке» «будет написано „мастер Савелий Сибиряков“»); другая вывеска может поразить или заинтриговать еще более — «И вот заведение» (VI, 11).
Предлагая читателю сугубо бытовой, на первый взгляд, срез жизни, автор побуждает читателя задуматься над тем, что скрывается за фасадом этого города, гостиницы, — можно сказать, за фасадом жизни. Почему он нанизывает друг на друга мелочи, бытовые детали, не торопясь посвятить нас в замыслы своего героя? Потому что предмет его внимания, его углубленного постижения, конечно, не заурядный губернский город сам по себе, но русская жизнь как таковая, тайна этой жизни, самому автору в полной мере еще не открывшаяся. А. О. Смирновой Гоголь писал в июле 1845 г.: «Вовсе не губерния и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет „Мертвых душ“. Это пока еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех… раскрыться в последующих томах <…> Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее покаместь в душе у одного только автора» (XII, 504).
Становится понятным, почему на страницах «Мертвых душ» Гоголь столь часто прибегает к определению «русский». «Два