синьоры Ольги, которая так больше и не снимала траур. Но разве не жизнь в стороне от всех сделала их рабами абсурдных причуд Менотти Финци-Контини и его достойной супруги? Подумаешь, какие аристократы! Вместо того чтобы задирать нос, лучше бы не забывали, кто они и откуда, и что евреи — сефарды или ашкенази[4], западные, восточные, тунисские, берберские, йеменские или даже эфиопские, — в какую бы часть света, под какое бы небо ни занесла их История, — всегда будут евреями, а значит, ближайшими родственниками. Старый Моисей, он-то никогда не задирал нос! У него не было благородного тумана в голове! Когда он жил в гетто, в доме номер 24 по улице Виньятальята, в доме, в котором он любой ценой, несмотря на давление своей высокомерной невестки из ветви Тревизо, с нетерпением ожидавшей переезда в «Лодочку герцога», хотел умереть, тогда, в то далекое время он каждое утро сам отправлялся за покупками на площадь Эрбе с неизменной хозяйственной сумкой под мышкой. Да, конечно, это он (его и прозвали за это «тягачом») поднял всю семью из полной нищеты. Как не существовало ни малейшего сомнения в том, что вышеупомянутая Жозетт приехала в Феррару и привезла с собой огромное приданое, состоявшее из виллы в окрестностях Тревизо, украшенной фресками Тьеполо, из крупной суммы денег, из драгоценностей, из такого множества драгоценностей, что на премьерах в городском театре на фоне красного бархата их собственной ложи они сверкали так, что привлекали к ней, к ее блестящему декольте взгляды всего театра, так еще меньше сомнений было в том, что только он, «тягач», объединил на юге области Феррары от Кодигоро до Масса Фискалиа и до Йоланда ди Савойа тысячи гектаров, которые и сегодня еще составляют основную часть богатства семьи. Монументальный склеп на кладбище единственная его ошибка, единственный грех, в котором можно упрекнуть Моисея Финци-Контини. Один-единственный. И все.

Так говорил мой отец. Он рассказывал об этом особенно часто на Пасху, во время бесконечных ужинов, которые не прекратились в нашем доме и после смерти дедушки Рафаэля и на которые собиралось человек двадцать наших родственников и друзей. Такие разговоры велись и во время Йом Киппура, когда те же родственники и друзья приходили к нам разделить пост.

Однако мне запомнился один пасхальный ужин, когда к обычным словам осуждения, достаточно общим, горьким, но всегда одним и тем же, произносимым в основном для того, чтобы завести разговор о старинных происшествиях в общине, отец добавил нечто новое, достойное удивления.

Было это в 1933 году, году так называемой «выпечки в честь десятилетия». Благодаря милости Дуче, который, вдохновленный внезапным порывом, решил открыть объятия всем «вчерашним противникам и равнодушным», даже в нашей общине число вступивших в фашистскую партию резко поднялось — до девяноста процентов. И мой отец, сидя на своем обычном месте во главе стола, на том же самом месте, на котором восседал с важным видом долгие десятилетия дедушка Рафаэль, с совершенно особой властностью и суровостью не преминул выразить свое глубокое удовлетворение этим фактом.

— Как прекрасно сделал раввин доктор Леви, — сказал отец, — что в своей речи, произнесенной недавно на открытой службе в синагоге в присутствии самых важных городских властей: префекта, секретаря местного совета, мэра, бригадного генерала, командующего военным округом — с подобающей торжественностью упомянул о конституции!

И все же папа был не совсем доволен. В его детских голубых глазах, сияющих особым светом патриотизма, я видел тень неодобрения. Должно быть, он заметил какую-то помеху, какое-то препятствие, непредвиденное и досадное.

И действительно, начав считать по пальцам, кто из нас, из евреев Феррары, оставался еще «вне партии», и дойдя до Эрманно Финци-Контини (который, правда, никогда не выражал желания в нее вступить, хотя трудно понять, почему, принимая во внимание огромную земельную собственность, которой он владел), дойдя до него, отец с таким видом, будто он уже устал сдерживаться, вдруг решился сообщить два любопытных факта.

— Может быть, между ними и нет прямой связи, — сказал он, — но это не умаляет их значения.

Первое: когда адвокат Джеремия Табет, помощник и близкий друг секретаря местного отделения партии, специально приехал в «Лодочку герцога», чтобы вручить профессору уже заполненный партийный билет, профессор не только не принял этот билет, но и очень вежливо и столь же твердо попросил адвоката удалиться.

— А под каким же предлогом? жадно спросил кто-то из присутствовавших. — Вот уж не знал, что Эрманно Финци-Контини из храброго десятка.

— Под каким предлогом он отказался? — отец резко рассмеялся. — Ну, знаете, обычная история: он- де ученый (хотел бы я знать, какой наукой он занимается!), он слишком стар, он никогда в жизни не занимался политикой и так далее, и так далее. В общем друг этот оказался хитрецом. Должно быть, он заметил, как помрачнел Табет, и тогда — чик! — и он опустил ему в карман пять банкнот по тысяче лир.

— Пять тысяч лир!

— Точно так. Добровольное пожертвование на морские и горные лагеря отрядов Балиллы. Хорошо обыграл дельце, верно? Но послушайте вторую новость!

И он сообщил собравшимся, что несколько дней назад профессор через адвоката Ренцо Галасси- Тарабини (мог бы выбрать и большего ханжу и притвору) направил в совет общины письмо, в котором просит официального разрешения реставрировать за свой счет «для семейного пользования и для всех заинтересованных лиц» старинную маленькую испанскую синагогу на улице Мадзини, которая уже по крайней мере триста лет была закрыта и превращена в склад мебели.

III

В 1914 году, когда умер маленький Гвидо, профессору Эрманно было сорок девять лет, а синьоре Ольге двадцать четыре. Ребенок заболел внезапно, его уложили в постель с высокой температурой, он почти сразу же впал в забытье.

Срочно был вызван доктор Коркос. Он бесконечно долго молча, нахмурив брони, осматривал мальчика. Потом Коркос резко вскинул голову, посмотрел сурово сначала на отца, потом на мать. Взгляд семейного врача был долгим, тяжелым, каким-то странным, почти презрительным, губы его под пышными усами, как у короля Умберто, уже совсем седыми, скривились горько, почти со стыдом, как это бывало в безнадежных случаях.

— Ничего нельзя сделать — означал этот взгляд доктора Коркоса. А может, и больше. Потому что он тоже десять лет назад (и кто знает, сказал ли он об этом в тот же день, а может быть, только пять дней спустя, обращаясь к дедушке Рафаэлю, когда они торжественно шли рядом за гробом), он тоже потерял сына, своего Рубена.

— Мне тоже знакомо это отчаяние, я тоже знаю, что это значит: видеть, как умирает твой пятилетний сын, — сказал вдруг Элиа Коркос.

Опустив голову, опираясь на руль велосипеда, дедушка Рафаэль шел рядом с ним. Казалось, он пересчитывает плиты на проспекте Эрколе I д'Эсте. При этих словах, действительно необычных в устах его друга-скептика, он обернулся и с удивлением посмотрел на врача.

А на самом деле, что знал Элиа Коркос? Он тщательно осмотрел неподвижное тело ребенка, произнес мысленно неблагоприятный прогноз и, подняв глаза, пристально посмотрел на замерших родителей: старик-отец, совсем еще молодая мать. Как он мог прочитать в этих двух сердцах? А в будущем разве это кому-нибудь удалось? Эпитафия, посвященная умершему малышу, в склепе на еврейском кладбище (семь строк, довольно слабо вырезанных и зачерненных на простом прямоугольнике белого мрамора) гласила:

Увы,

Гвидо Финци-Контини (1908–1914)

совершенный телом и духом,

твои родители были готовы

любить тебя все больше и больше,

а не оплакивать тебя

Все больше и больше. Сдержанное рыдание — и нее. И боль в сердце, которую не может разделить ни одна живая душа.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×