– Это у нас, на Украине, распространенная фамилия, – сказал Павел Шевченко. – Швець – по-украински «сапожник», а дети сапожника – уже Шевченки. Каким же он был, этот человек?
– Ну не знаю… Он был, по-моему, моложе вас, в очках… Он лежал в госпитале в Уфе. Я там служила, а потом мужа перевели в Москву и меня вместе с ним.
– Какое ранение у него было?
– В ногу. А кроме того, он был контужен. И я его заставила рисовать на бумаге окошечки.
– Для чего?
– Есть у нас такой тест. Если у человека при контузии повреждены лобные доли мозга, то он будет выполнять любое порученное ему дело механически, совершенно не интересуясь, для чего оно.
– И что же, – спросил Павел Шевченко, – у этого моего однофамильца были повреждены лобные доли?
– Нет. Он недолго рисовал окошечки. Потом мы с ним подружились. Он, понимаете, был поэтом, писал стихи.
«Мы с ним подружились, – подумал Павел Шевченко. – Она сказала это так, словно за этим что-то крылось. Словно между ними что-то было… Хотя, с другой стороны, она не забыла упомянуть, что была с мужем в Уфе и с ним же переведена сюда».
– Мы с вами тоже подружимся, – сказал он бодро, самоуверенно и многозначительно.
Ему хотелось побольше узнать о Шевченко Павле, но он не решился дальше расспрашивать ее, не хотел фиксировать на таком совпадении в именах и фамилиях внимание этой, может быть, и не такой уж легкомысленной, как ему показалось вначале, женщины.
– Где же вы кончали медицинский? – спросил он.
– В Москве.
– Совсем недавно?
– Нет, еще перед войной.
Она сказала об этом так, словно война уже продолжалась многие годы.
Он выздоравливал медленно и тяжело. Часто ночью о просыпался, думал о Шевченко Павле, о том, что этот человек, которого он так ни разу в жизни и не видел, связан с ним не только именем, а чем-то большим, и о том, что человек этот пишет стихи. Какие стихи? И для чего люди вообще пишут стихи?
И вдруг, к собственному его удивлению, у него в голове стали складываться строки, странные, будто тянувшиеся откуда-то из сердца, с тем же солоноватым привкусом крови, который теперь он всегда ощущал во рту.
Он не знал, что это такое и почему у него вдруг с такой четкостью сложились эти строки и почему не складываются следующие. Он знал только, что дальше будет:
И рифму знал к слову «сновидение». Рифма была «мгновение». Но почему «мгновение» и как это «мгновение» будет связано со всем остальным, он не понимал и не представлял себе.
И еще ночами он вспоминал и перебирал в памяти народные украинские песни – прекрасные, удивительнейшие украинские песни, которые он учил в школе на уроках украинской литературы, и тогда они казались ему бессмысленными и неинтересными, и как громко и самозабвенно пела эти песни его молодая мачеха Маруся. Но сейчас в этих песнях он видел нечто большее, и у него подступал к горлу комок, когда он вспоминал о них.
Было такое украинское слово «цнотливість», которое и на русский-то трудно перевести – «целомудренность, чистота, скромность».
Четыре года не виделась какая-то девушка со своим милым, а потом вечером гнала домой коров, и улица сельская была пыльной, и в пыли этой тонули ноги коров, и пахло парным молоком и коровьим навозом, и огурцами с баштана, а у калитки перед плетнем стояла ее старенькая мать, а навстречу шел любимый, в сапогах, чернобровый, кареглазый, с шапкой в руках, но она не сказала «добрый вечер», потому что стыдилась матери.
И еще эта широкая, как степь, удивительная песня:
Он отрекся от себя. Отрекся от отца. Под чужим именем он служил в армии. Под чужим именем вступил в партию, и все это для того, чтобы честно, преданно, всем сердцем, всей кровью служить этой армии, этой партии, этой Родине. И вдруг ближе всего и дороже всего на свете стали для него украинские песни, которые он перебирал в памяти, как смотрел в детстве калейдоскоп: повернешь трубку – и перед глазами новые красочные несбыточные строения и орнаменты.
И ночью у него опять сложились стихи:
Но трезвым холодным утром, когда серый рассвет бродил по госпиталю и забирал с собой тех, чье сердце не годилось для того, чтобы прожить еще хоть день, он думал о том, что, быть может, все это совсем не так, что, быть может, переменив имя, больше всего он обманывал не других, а себя, что это он из трусости, из страха скрывает, кто он на самом деле, и стремится настолько залезть в шкуру другого человека, что даже сочиняет стихи.
Днем он спросил у своего врача Елены Павловны:
– Нельзя ли достать для меня книжку Тараса Шевченко «Кобзарь»?