знаю, что мое дело не представлено суду, но я вежливо объяснил ему (к вопросу был готов), что сказал мне это майор, ведавший политчастью, – а майора не было уже на зоне, его съел заместитель, что-то на него написав. Они все время от времени друг на друга что-нибудь писали, то по пьянке поругавшись, то не поделив что-нибудь, а еще их от скуки и тоски очень науськивали друг на друга жены. А доносить всегда было что, ибо каждый и на дрова себе крал с промзоны лес, и бревна привозил, если что-нибудь построить собирался, да и с деньгами творилась кутерьма – часто это был ключ к досрочному освобождению на химию. Словом, не было уже майора, съели, и лейтенанта мое объяснение полностью удовлетворило. Заявление он отнес и даже выйти не поленился, чтобы сказать, что дело обещали рассмотреть. Дай тебе Бог здоровья, лейтенант, и удачи, и чтоб человеком здесь остаться – это на самом деле очень нелегко. И опять мы стали приплясывать у барака. Вызывали по одному, но ненадолго. Освобождали по амнистии этой ветеранов войны (если инвалиды) и беременных женщин, остальные надеялись на химию. И комиссия очень быстро рассматривала дела – ей ведь только формальности оставались. Толпа редела.

Разговоры вокруг вялые шли, уже приевшиеся зековские разговоры. Очень много в неволе хвастаются – это я давно уже заметил. Ясно, что есть два вида хвастовства: победителя и побежденного. То непрерывное петушение, которым занимался на своих пирах Александр Македонский, конечно же, отличалось от самоутешительного хвастанья тех, кто был им побежден и повержен. Эти воспоминания, действительные и придуманные, – некое лекарство для душевного равновесия, сильно поколебленного поражением. Отсюда и хвастовство заключенных. Жалкое и примитивное у большинства. И отсюда же, скорее всего, жажда власти над еще более слабым, стремление принизить другого, над кем-то восторжествовать – со всей мерзостью, проистекающей из этого, со всем тем, что я на зоне вдоволь повидал. Разной степени тут беды и унижения, но в беде и унижении здесь каждый. И каждый, кто как может, компенсирует свой душевный надлом. Только надлом, он все равно виден. И настолько тонет в нем человек, что почти ни на что иное сил у него не остается. Потерпевшие жизненное поражение – куда больше эгоисты, чем удачники, – тут, возможно, более подойдет слово «эгоцентризм», ибо полностью, целиком погружен человек-невольник в собственные свои переживания, заботы, горечи. И немного в нем остается для сочувствия ближнему. А если и ранее было мало сочувствия, то совсем ничего не остается. Две несомненно удивительные вещи привлекли на зоне мое внимание: никто, во-первых, никого почти не слушает здесь – не слышит, точнее, – каждый стремится сам рассказать свою историю, жизнь, надежды; становясь же слушателем, явственно замыкается, отрешается, слушает вполуха, рассеянно и оцепенело глядит куда-то. Это не просто отсутствие сострадания, это странная какая-то замкнутость в коконе собственных нелегких ощущений. А второе – это тоже о жалости, милосердии, доброте и просто участии. То, что нету их, очень страшно и вредоносно. Знал я и ранее зековскую стародавнюю поговорку (где-нибудь у Солженицына, должно быть, прочитал): «Умри ты сегодня, а я – завтра», только я ее как-то умозрительно воспринимал. Слышал и другую позднее: «Кого ебет чужое горе, когда свое невпроворот!» – но все это как- то отвлеченно для меня звучало, пока с ужасом не почувствовал я в лагере, как и во мне властно поселяется эта отстраненность от всего, что делается вокруг. Так что я не о внешних наблюдениях пишу, это я по себе отлично знаю – спохватившись однажды, с холодностью потом в себе наблюдал.

Не было этого на воле – многие друзья и приятели, даже малознакомые, подтвердили бы, как я был отзывчив на воле. Я пишу это именно для того, чтобы свое изменение подчеркнуть. Я надеюсь (нет, я уверен), что пройдет это у меня, вернется прежнее, а вот что может вернуться к соплякам, которые с этого свою жизнь, по сути, и начали?

Очень рад буду оказаться неправ. Унижения, уготованные здесь для побежденных, – они чувство чести (если раньше оно было, разумеется), чувство собственного достоинства, что было, растаптывают довольно быстро. Возникает отсюда рабская исковерканная нравственность: не западло (замечательно точное выражение) обмануть, подвести, что-то выкрутить в своих целях, исхитриться, унизительно словчить. Это – по отношению ко всем, кто снизу. С товарищами, с равными – западло. Но товарищей нет на зоне. Или почти нет. Есть кенты – равные по иерархии, временно близкие сожители. Сплошь и рядом оказывается, что и с ними такое – не западло. Отсюда, кстати, горькая лагерная поговорка «Сегодня кент, а завтра мент». Вероломен, коварен, всегда готов ко лжи и предательству униженный раб. Ну конечно же, я преувеличиваю, ну конечно, я сгущаю краски, вырисовываю голую и страшную схему – конечно. Только где-то под осень вызвал меня к себе начальник оперативной части – кум по-лагерному, традиционно страшная на зоне личность. Очень это, кстати, симпатичный и очень, по-моему, неглупый молодой старший лейтенант Данченко. Первый наш с ним разговор (я только с месяц тогда еще пробыл на зоне, когда он впервые вызвал меня) вообще был очень странным.

– Слушай, – сказал он приветливо, – таких пассажиров, как ты, у меня еще не было, честно тебе скажу. Я прямо не знаю, что мне с тобой делать: булками тебя кормить или не выпускать из изолятора. Ты сам-то как считаешь?

Я ему ответил довольно бодро, как мне тогда показалось, ибо страшно было очень, его весь лагерь боялся.

– Смотрите сами, гражданин старший лейтенант, – сказал я. – Если специального приказа на меня нету, чтобы в изоляторе держать, присмотритесь сперва. Может быть, и нету у меня ни рогов, ни хвоста, за что ж тогда в изолятор? Глаз у вас тут много, чтобы посмотреть.

– Глаз хватает, – согласился он. – А вообще тебе здесь как живется? Не жалуешься?

– Нет, все в порядке, – честно сказал я.

– Ну, а тебя не удивляет, к примеру, что почти все наши офицеры, как бы это выразиться… – он помялся чуть и усмехнулся очень молодо и симпатично, – скоты в чистом виде?

Я ответно усмехнуться не посмел.

– Если вас это не обидит, в смысле не вас, а вашу честь мундира, то согласен, – ответил я осторожно. – Но меня это ничуть не удивляет.

– Ожидал, что ли? – настаивал он.

– Догадывался, – уклончиво ответил я.

– Ладно, – сказал он. – Иди. И запомни две вещи: болтать будешь что-нибудь лишнее или будешь для зеков писать жалобы на администрацию – сгною. Понял?

– Понял, – ответил я. – Спасибо.

– Не за что, – сказал он мне вслед, сожалея, кажется, что сам сказал лишнее.

Осенью он вызвал меня опять. Только это был другой вызов: будто бы к замполиту меня дернули, а когда пришел к штабу, дневальный меня провел к куму. Он был чем-то занят и очень сосредоточен. Предложил сесть, чего за ним не водилось.

–  Отзывы о тебе хорошие, – сказал он хмуро. – Хотим тебя перевести в завхозы школы. Ты как? Там надо грамотного, учителя просят.

– Если можно, гражданин начальник, я отказываюсь. Не подойду я, – отвечал я ему без колебаний, ибо не сомневался в том, что говорю. Завхоз – это надзиратель из своих же, главный его аргумент и довод – один, а драться я не мог и не собирался.

– Почему? – удивился кум. Это была лучшая, если не считать санчасти, должность на зоне, ибо некоторые учителя носили чай, была своя каптерка и почти никаких обязанностей. Кроме одной: чтобы в школе было чисто (бить дневальных) и порядок был на переменах (бить любого, кроме блатных, разумеется, но, по счастью, в их кодекс преступных снобов входило чинное и невозмутимое поведение в таких местах, как школа).

– Бить не хочу, – лаконично сказал я.

– Не хочешь или не можешь? – весело удивился он, явно имея в виду мои чисто физические данные, хотя знал прекрасно, что физическая сила здесь не главное – бьют согласно иерархии, а не по силе.

– И не могу, и не хочу, – ответил я спокойно – не ему было меня раззадорить.

– Ну и не надо, – сказал он равнодушно. – Найдутся охотники. Я тебя не затем и вызывал. Сиди, сиди.

Вот те на, и я сразу понял, зачем на самом деле он меня к себе вызывал. Я был давно готов к этому, удивлялся даже, что до сих пор не зовет – ему ведь наверняка уже давно сообщили, сколько знакомых у меня на зоне и сколь со многими я общаюсь по-приятельски. Ну давай, кум, я готов. Давай.

– Помогите нам, – сказал он (на «вы»). – У меня хоть глаз много, но вас тут многие уважают, доверяют вам, а что вы за мужиков заступаетесь, я тоже знаю. Помогите нам с нарушителями бороться.

– Нет, гражданин начальник, – сказал я твердо. – Не могу я это. С детства так воспитан, что не могу.

– Свидание внеочередное будет и посылку разрешу, – сказал он привычным тоном, перечисляя допущенные за стукачество льготы. – Зря отказываешься помочь.

– Вы, похоже, гражданин начальник, – сказал я, – не совсем знаете, за что я в действительности сижу. У меня в деле – что же, нету сопроводиловки насчет меня?

Это был, как именуется на зоне, гнилой подход – замечательное понятие, означающее заведомость и особую нацеленность разговора, когда что-нибудь надо выудить информационное (или просто полезное) из собеседника.

– Нет, – сказал он очень искренне, – ничего такого нету особого. А ты что, за что-нибудь другое сидишь?

– В общем, нет, – сказал я, отступая, ибо главное, что нужно было, уже выяснил (если он не врал, конечно, соблюдая служебную тайну). – Нет, я просто думал, что раз меня так далеко загнали, то, может быть, и написали что-нибудь ругательное.

– Зря ты отказываешься, – повторил он. – Себе же хуже делаешь. К освобождению, глядишь, досрочному время подойдет – а за что, я тогда спрошу, досрочно его освобождать?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×