Петрусей, говорили они; то-то и то-то произошло между ней и Степаном, так-то советовали ей люди, туда-то она пошла, и надоедают ей порой и поют ей насмешливые песни.

Ковальчук слушал бабью болтовню и смеялся так, что у него зубы блестели из-под черных усов и его грубый смех заглушал бабьи речи, но он не говорил ничего. Он не сказал ни одного слова ни о Петрусе, ни о своих намерениях и, угостив баб водкой и сыром, опять принялся веселиться и отплясывать еще живее, чем прежде. Тогда всем стало ясно, что он и не думает о Петрусе.

— С иным сердцем и иными мыслями вернулся он, — говорили все.

Другие добавляли:

— Где ему теперь о ней думать? Бродяга она, и только; одна какая-то рубашонка на плечах, да и старая уж девка: ей двадцать четвертый год идет. Он бы мог теперь жениться на какой-нибудь паненке…

Может быть, те, которые так думали, не ошибались, может быть, в самом деле Ковальчук не думал уже о Петрусе, и протекшие годы и столько новых впечатлений стерли у него из памяти образ девушки и те обещания, которые он ей когда-то давал. Целых две недели он не видел и не старался увидеть ее. Рассказывали, что он все время сводил счеты со своим арендатором; это попросту означало, что он выселял его из избы не без громких споров и обвинений в разорении хозяйства, с которыми он даже обратился в суд. Сразу было видно, что он намеревается ретиво взяться за труд не только хлебопашеский, но и кузнечный. Он заявил обществу, что так как отец и дед его занимались кузнечным ремеслом, то и он будет заниматься им; кому угодно, пусть пожалует в его кузницу.

Наконец, уже две недели спустя после своего возвращения, в жаркий летний день он пошел далеко по дороге, куда глаза глядят, меж широких полей. Он шел в белом полотняном сюртуке и военной фуражке, как видно, без цели, медленно, с папироской в зубах, слегка покачиваясь, как обеспеченный холостяк, уверенный в своем уме и ни о чем не заботящийся… Так он прошел березовый лесок, покрывавший один из окрестных холмов, за которым лежало поле, золотившееся спелым хлебом.

Как раз в этот день начали жать эту ниву; несколько жниц сгибались над золотистой волной, которая в такт движениям их рук, казалось, кланялась им в ноги.

Ковальчук остановился на опушке леса и засмотрелся на одну из жниц, которая, выпрямившись, подняла большой сноп ржи и, отступив несколько шагов, бросила его туда, где уже лежало много снопов. Затем в воздухе сверкнул серп, и она опять наклонилась и начала жать. С каждым разом она все больше приближалась к тому месту, где стоял Ковальчук, но ни разу не подняла головы, и только руки ее двигались все быстрее, очерчивая серпом стальные молнии над землей.

Ковальчук слегка приоткрыл рот и стал вглядываться в эту женщину, как во что-то необыкновенное; он бросил недокуренную папироску и скрестил руки на груди. Он долго стоял, как вкопанный, на опушке леса между березами, и вскоре под его черными усами появилась улыбка. Он понимал, что приближающаяся к нему жница, хотя и стоит наклонившись, прекрасно знает, что он там находится: иногда она бросала на него исподлобья взгляд, но не произносила ни слова и не подымала головы, а, наоборот, жала все скорей и старательней.

А когда она оказалась всего лишь в нескольких шагах от него, Ковальчук произнес:

— Добрый вечер, Петруся!

Тогда и она выпрямилась, опустила руки и ответила:

— Добрый вечер.

Но она не смотрела на него: веки с длинными ресницами закрывали ее глаза; она повернулась к нему в профиль и, казалось, чего-то ждала или же попросту отдыхала от работы. Ковальчук ловко оперся локтем на выступавший пень и, прищуривая глаза, проговорил опять:

— Разве это хорошо оказывать такое равнодушие старому знакомому?

Жница пожала плечами и, не поднимая век, ответила как бы сердитым тоном:

— Какое там равнодушие!

— А как же? Разве так Петруся должна со мной здороваться?

— Если со мной не здороваются, то и мне нет нужды здороваться.

Ковальчук отошел от дерева, о которое опирался, и приблизился к ней. Глаза ее все время были опущены, а руки ее бессильно падали вдоль бедер. Она жала уже несколько часов, день был знойный, и густые, обильные капли пота блестели на ее загорелом лбу и щеках, почти таких же красных, как полевой мак, свесившийся с ее темных волос на ухо. Ковальчук загляделся на нее. Казалось, он присматривался к каплям пота, густо орошавшим ее лицо.

— Что же ты? — начал он снова, — работаешь и надрываешься?

— Надрываюсь… — отвечала она.

— Как вол в ярме?

— Как вол…

— У чужих людей?

— У чужих…

— И старая бабушка с тобой живет?

— Живет.

Он еще на шаг приблизился к ней.

— А отчего ты не вышла за Степана Дзюрдзю? — спросил он.

— Потому что не хотела, — ответила она.

— А уговаривали люди?

— Уговаривали…

— И бабушка приказывала?

— Приказывала…

— Так отчего же не пошла? Нужно было итти! Работала бы в собственной избе, одевалась бы в ситцы и каждый день ела бы яичницу с салом…

На этот раз девушка быстро переступила с ноги на ногу и сердито ответила:

— Пусть Степанову яичницу свиньи едят…

— А теперь девушки смеются над тобой, поют, что ты уж старая девушка!..

Она пожала плечами.

— Пусть себе поют.

Глаза Ковальчука заискрились, и руки слегка задрожали.

— Что же ты так говоришь со мной, точно и не говоришь… как с собакой какой-нибудь?.. Бросит слово и опять молчит, в глаза даже не взглянет… Что я тебе худого сделал?

Тут Петруся выпустила из рук серп и, хватаясь руками за голову, застонала:

— Ой, сделал ты мне, сделал беду на всю жизнь!.. И посмешище из меня сделал для людей… Уж две недели как вернулся, а обо мне и не вспомнил, не пришел даже доброе слово сказать, не взглянул в ту сторону, где я…

Из глаз у нее готовы были брызнуть слезы; она нагнулась за серпом и, делая такое движение, как будто собиралась уйти, воскликнула полуплача, полугневно:

— Не хочешь ты меня, и я тебя не хочу… Иди, венчайся с Лабудовой дочкой… Она самая богатая во всем селе, и глаза у ней такие, что один глядит вправо, а другой влево… Иди с богом от меня к Лабудовой дочке!

Вот эти-то глаза, которые у Лабудовой дочки были косые и противные, у Петруси обладали такими чарами, каких никакая ведьма не могла бы выдумать. Впрочем, в ней не было ничего особенного. Можно было бы найти множество таких же свежих и стройных девушек, как она; но глаза ее были замечательны тем, что прямо-таки говорили и, говоря, притягивали к себе, как золотым шнурком. В них отражалась вся ее душа, о которой уста не умели, да и не смели много сказать. И теперь в ее серых глазах, обращенных на лицо Ковальчука, светились страстный упрек и жалобная мольба, врожденная веселость и долгая тоска. Ковальчук схватил ее за руки и слегка притянул к себе.

— Ты не шла за Степана оттого, что меня ждала? — спросил он быстрым шопотом.

— А то кого ж? — прошептала она.

— А тяжело было жить?

Отирая со щеки слезы пальцем, на котором виднелась красная черта от пореза, она отвечала:

Вы читаете Ведьма
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×