столько сена, что сама прячусь в нем с головою, а уж в очень лютые переспишь где-нибудь у добрых людей, а то и весь день проведешь, — то у пани писарихи, то у жены повара, то у кого-нибудь из коровниц. Все эти люди, царевич мой, очень добраго сердца и охотно привечают беднаго человека… Да пошлет им Всевышний Господь за это всяческое благополучие! А я за то, что они меня отогреют, а порою и покормят, то чулочки им свяжу, то травки от кашля или от колик наберу, то за детьми присмотрю, то за больным поухаживаю… Что могу, царевич, что могу, то и делаю, из благодарности, чтоб расквитаться… да! Не с волками же я живу, — с людьми, вот я и не замерзла до сих пор и с голоду не умерла, хотя стараюсь обходиться своим, чтоб не надоедать другим и не одолжаться… потому что, царевич, брать у людей и не отдавать — это грех и стыд… Вот с водою мне хуже всего, очень тяжело всходить с ведром на лестницу… а чтоб сварить обед, я каждый день должна ходить в пани писарихе… Хорошо, что она добрая и позволяет мне готовить у себя на кухне. Да наградить ее за это Бог… а вот только с водой да по этой лестнице… Однако, коли уж нельзя иначе, то и так можно справиться… стара я, царевич, да крепка… Ха, ха, ха!

Я смотрел на нее, смотрел, слушал и чувствовал, как горит мой лоб.

— А этот молодой пан, который тебя, бабушка, держит в такой нужде, — ведь он негодяй, не правда ли? — каким-то незнакомым для себя, совсем не своим голосом спросил я.

А она приложила к губам свой темный, узловатый палец и зашипела:

— Тише!

— Нас никто не услышит.

— Слышит ли кто, не слышит ли, царевич, никогда не нужно о людях говорить дурно. Тьфу, царевич, скверное ты слово сказал, и несправедливое, — да, несправедливое! Что мы его знаем, что ли, семь пудов соли сели с ним, что ли? И вдруг, ни с того, ни с сего бряк: негодяй!

Она разсердилась так, что ея худыя, румяныя щеки задрожали.

— Если бы, милая бабушка, — смеясь перебил я, — мы с ним ели устрицы, то за цену тех, которыя он сел, твою старость можно было бы избавить и от лестницы, и от сна на одеяле, и от нищенских ночлегов в чужих домах…

Она успокоилась и с минуту думала.

— Видишь, царевич, я-то не знаю, что такое значить устрицы, но, должно, быть что-нибудь дорогое… Это правда! люди говорят, что он сильно гуляет и состояние свое тратит… Это дурно, это нехорошо! Но, царевич мой, скажи сам, его ли это вина, что его от колыбели приучали к разным прихотям и забавам? Может быть, он и не святой, ну, и что-ж? А ты святой? А я святая? Только Господь Бог свят, а мы люди, так ли, иначе ли, все грешны, и когда один другого упрекает грехами, то выходит совершенно так, как еслиб один бык стал упрекать другого за то, что у него есть рога. Он — бедный! Я слышала, что несколько дней тому назад он приехал в усадьбу и все сидит один, как отшельник в пустых комнатах… худенький, должно быть… может быть, такой же, как и ты, царевич, потому что ты хотя и ладный молодец, а такой худой и бледный, как будто после болезни. Очень бы мне хотелось видеть его, да от конюшен до дворца далеко, а он, кажется, редко выходить из дворца, — вот почему я его еще не видала. Люди говорят, что он болен и что у него долгов много. Бедняжка! Что там уж нападать на него! Если он согрешил, то и покается… Пусть Господь Бог снимет с него как можно больше грехов и назначить покаяние полегче. А если мне не хватает чего-нибудь, так ведь я ему и за то, чем он меня одарил, за кровлю, за кусок хлеба и так благодарна. Пошли ему Бог Всевышний и счастье, и добро, и разсудок, и от грехов очищение! И да благословит Он его во всех его делах!..

Христос, Который возлюбил малых и детей, как я Тебя понял в эту минуту, понял и как прославил Тебя! Смейтесь, доктор: я очутился у колен этой женщины с губами, прильнувшими к ея руке. Значить, на земле быль кто-то, кто простил мне все и благословил меня. За что, за что?

Но она сразу догадалась, кто я такой, сначала воскликнула: «О, Иисусе!» — а потом, в величии своей старости и достойно переносимых невзгод, нисколько не стесняясь моей униженной позы, только обняла меня за шею и поцеловала в лоб.

— Так ты сам пан, царевич, сам пан… А я, бедная старуха, и не догадывалась об этом! Как же ты почитаешь старость, мой царевич, — Иисус, Мария! — руки у меня целуешь… Да наградить тебя Матерь Божия и все святые!

Она расплакалась, и все обнимала меня, а я прильнул головой к ея груди и со мною было так, как будто я был утомленным ребенком, после шалостей и плача отдыхающим на коленах своей матери.

Спустя четверть часа я, как ураган, ворвался к Женскому, сделал ему выговор, что при моем дворе старые слуги нашей семьи терпят голод и холод, и приказал, чтобы Кулешине тот-час же отвели удобную комнату во флигеле и отпускали все, что нужно для безбедной жизни.

В этот же самый день дядя сделал мне сюрприз, — приехал раньше, чем я ожидал, и привез с собою жену и двух дочерей, который интересовались здешнею местностью, а как мне кажется, мною самим. Дядя был человек добрый, довольно милый, я любил его с детства; кроме того, он прибыль с благожелательным намерением помочь мне советами, а, может быть, даже и денежною ссудой. Хотя мне было лень разговаривать с ним, я был ему отчасти рад, но от тетушки и кузин с радостью спрятался бы под землею, — так мне не хотелось входить в тяжелую роль хозяина и занимать дам.

Тут кое-чем не отделаешься, коли такия прелестныя существа делают честь молодому, не женатому человеку, переступая порог его дома. Тут каждая секунда времени, посвященная не им, мимолетная задумчивость, а в особенности, сохрани Бог, недовольная мина, считается оскорблением, невежливостью, чуть не грубостью и преступлением. При одном их виде, мною, прежде всего, должны были овладеть радость и безграничная признательность и так уж ни на минуту не оставлять целый день.

Оне и овладели мною. Как солнце в погожей день, я сеял от радости и признательности, двигался быстро, говорил много, точно весталка над священным огнем, наблюдал за нитью разговора, который не должен был прерываться ни на мгновение ока и даже, напротив, с каждою минутой принимать все более оживленный характер. Но вот однажды, когда я предавался такому занятию, ко мне на цыпочках подошел слуга и тихо шепнул, что пришла старуха Кулешина поблагодарить за все милости. Я также тихо приказал ему ответить Кулешине, что у меня гости и видеться с нею в эту минуту я не могу. Слуга уже уходил, но я подозвал его обратно и прибавил: только извинись, понимаешь? — как можно вежливее извинись и скажи, что завтра я сам прийду к ней.

Когда одна из моих кузин с энтузиазмом разсказывала о знаменитом теноре, котораго она слышала прошлою зимой, а другая, небрежно наигрывая на фортепиано, просила, чтоб я спел что-нибудь, в моей голове строились розовые планы относительно старушки, и я улыбался, а кузины думали, что я улыбаюсь им и их милому щебету, и были чрезвычайно довольны мной и собой.

На другой день я проснулся поздно, застал дам уже одетыми и с некоторым раздражением ожидающими моего появления. Вскоре приехали новые гости, важные члены семьи, составился целый формальный совет, который терзал и грыз меня неимоверно, и из решения котораго вытекла для меня необходимость как можно скорее ехать вместе с дядей и еще одним моим родственником в самое отдаленное имение мое.

Родственники очень близко приняли к сердцу мое опасное положение и, с естественною целью спасти мое достояние, брали понемногу в опеку и мою собственную персону. Да вознаградить их за все это Всевышшй Бог! — как говорила моя милая старушка, хотя, в конце концов, они сделали для меня не больше чем я для нея… Нет, я ошибся! Они удивительно деликатным образом унизили меня, чего я не сделал по отношению к ней. Кончилось тем, что я просидел целый месяц в другом моем имении, и, вкушая перец, а запивая его уксусом, совершенно забыл о своей Кулешине. И только когда я возвращался назад и посмотрел на лес, перед моею памятью вдруг возстали кусты папоротника и появляющаяся из них старушка в белом чепце. При этом воспоминании, мне сделалось так весело, что как будто я, после долгаго пребывания на чужбине, встретил дорогое и милое лицо. «Шел себе я чрез долину и увидел вдруг дивчину, — гей га, гей же га!»

Ехать мне оставалось четверть часа, и в течение этого времени я пришел к решению, вернее — вспомнил то, которое пришло мне в голову в то время, когда мои кузины так мило щебетали. Я возьму Кулешину к себе, и она уже навсегда останется при мне. Пусть она сидит в тихой комнатке и вяжет чулки, а я когда-нибудь приду к ней, все выскажу, все выложу, нажалуюсь на всех вволю, а потом она с материнскою лаской положить мне на голову свои трудовыя руки. Зиму я проведу здесь наверно, значит, в долгие вечера старушка будет петь мне свои песенки и разсказывать как живут такие же, как она… а я ей за

Вы читаете Одна сотая
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×