бедную отшельницу!

Слезы снова выступили у нее на глазах, и она протянула руку своему молодому родственнику.

— Ты носишь фамилию моего бедного Игнатия, — прошептала она. — Ты сын дорогого Болеслава, с которым я провела так много приятных минут… к тому же я чувствую, что у нас родственные души и ты способен понять ту безотчетную тоску и безутешную скорбь, которые…

— О да, да! — с жаром целуя руку Эммы, поспешил оборвать ее излияния Стась. — Да, я способен понять… Во мне вы найдете такую же родственную душу, как у моего покойного отца. Я помню, отец всегда говорил: «О, какое прелестное, воздушное создание жена моего брата! Зефир!»

В глазах у Эммы уже не было и следа слез. Она весело смеялась:

— Да, да! Неужели ты помнишь, что Игнатий и вся его родня называли меня «Зефир»? О, какая у тебя хорошая память! Впрочем, это было не так уж давно… — добавила она тише. — Когда я жила в доме у родителей, меня называли Сильфидой…

— Почему? Расскажите, пожалуйста, тетушка, почему? — наивно спросил гость.

Эмма чуть-чуть покраснела и невольно скользнула взглядом по своей фигуре.

— Я всегда была такой стройной, хрупкой… — прошептала она.

— Ага! — подтвердил Стась, но он заметно приуныл. Под наплывом каких-то неприятных мыслей веселость его угасала.

— Тетушка, — начал он, — зачем вы поместили свои деньги у Ролицкого?.. Он их держит в билетах, и вы получаете очень маленькие проценты…

— О! — перебила Жиревичова. — Я в этом ничего не понимаю…

— Зато я понимаю и говорю вам, что вы совершенно напрасно теряете большой доход.

Он посмотрел в окно и как бы вскользь заметил:

— Теперь выгоднее всего помещать деньги под залог помещичьих имений…

— О, помещики… это, конечно, вернее, — согласилась Эмма.

— Вот именно, я даже хотел спросить, не поместите ли вы эти три тысячи под залог моего имения?

— Mais comment![12] — вскричала она. — С удовольствием! Почему ты мне раньше не сказал?

— Да так… Мне было как-то неудобно… mea culpa![13] Я не выплатил еще проценты ни Лопотницкой, ни вам…

— Пустяки! Пустяки! Об этом и говорить не стоит! — ответила Эмма, беспокойно озираясь. Нетрудно было догадаться, что вопрос о процентах волновал ее меньше, чем незавешенная плита.

— Теперь очень трудно вести хозяйство, — продолжал гость. — Расходы и расходы… и не может же человек в самом деле заживо похоронить себя в деревне.

— Конечно! Похоронить себя в деревне! Бррр!

Она вздрогнула с явно непритворным отвращением.

— Итак, если вы хотите и можете…

— Mais comment donc![14] Хочу и могу!

— Merci, merci![15] — с чувством сказал Стась и несколько раз поцеловал ее руку.

— Пойдем сразу же, не откладывая, к Ролицкому, — сказала вдова и хотела было уже подняться с диванчика, как вдруг со двора донесся раздраженный, резкий женский голос.

Высокая, стройная, крепкого сложения девушка в короткой юбке, большом платке и грубых башмаках, несшая тяжелую, доверху наполненную бельем корзину, ожесточенно препиралась с кем-то, повернувшись лицом к открытым дверям квартиры, помещавшейся в противоположном углу двора. Из сеней ей отвечал так же громко другой женский голосок, гораздо более тонкий, в нем слышался скорее испуг, чем гнев. До пани Эммы и ее гостя долетали только отдельные слова этой бурной беседы: что-то по поводу сваленного на дорожку мусора, какой-то вязанки дров, кружки молока. Девушка с корзиной, очевидно, представляла нападавшую сторону, а та, которая отвечала ей из глубины сеней, оправдывалась все более плаксивым голосом.

— Неужели это панна Бригида? — спросил Станислав и широко раскрыл глаза, как бы не желая верить тому, что видел.

Лицо Эммы приняло страдальческое, чуть ли не мученическое выражение. Она теперь снова казалась лет на десять старше, чем несколько минут тому назад.

— Я очень несчастная мать, — прошептала она. — Брыня добрая девушка, у нее прекрасное сердце, но ты сам видишь… Так одеваться, заводить какие-то ссоры… Куда это годится… У нее грубая, заурядная натура… Она вся в отца, он тоже был добрый, очень добрый человек, но у него не было этой тонкости чувств… той поэтичности души, которая всегда была моим идеалом… Что поделаешь! Так получилось! Не будем лучше говорить об этом…

Сильно раздосадованная, Жиревичова легкой, грациозной походкой подошла к комоду, вынула из ящика тарелку с печеньем и конфетами и поставила перед гостем.

— Мне хочется угостить тебя хотя бы этим, Стась, — сказала она с чувством.

Станислав из вежливости взял печенье, а хозяйка дома принялась грызть своими все еще белыми зубками конфету и, стараясь отвлечь внимание гостя от продолжавшейся во дворе перебранки, рассеянно, наугад, сказала первое, что пришло ей в голову:

— Ролицкий строит каменный дом.

— Почему бы ему не строить? Он из нас выкачал немало денег и сколотил недурное состояньице! Только такие, как он, могут теперь жить и властвовать.

— Но ведь он благородный и умный человек, — горячо вступилась вдова за своего соседа. — Игнатий всегда говорил, что Ролицкий честно нажил свое состояние…

— Может быть, и честно, я не стану спорить, вероятнее всего, так оно и есть; но нельзя отрицать и того, что деньги он выкачал у нас, из нашего помещичьего кармана. Посудите сами, тетушка, кто, как не мы, помещики, содержим и обогащаем всех этих адвокатов, докторов и тому подобных выскочек? Не правда ли? Скажите, тетушка!

— Ну, конечно, это ясно! — убежденно ответила вдова, подчиняясь влиянию его слов.

— А потом люди еще удивляются, что мы разорены! Скажу вам откровенно, у меня хоть и есть еще имение и я, слава богу, в состоянии аккуратнейшим образом выплачивать долги, но мне и хозяйство и все дела так опротивели, что я с превеликой охотой согласился бы быть таким вот Ролицким…

— Стась! Что ты говоришь! — возмутилась Жиревичова. — Как ты можешь сравнивать себя с Ролицким! Ведь ты помещик… О, насколько это почетней, поэтичней… возвышенней…

— Конечно!.. Кто этого не понимает. Но сейчас все на свете вверх дном перевернулось, и куда ни сунется несчастный помещик, везде заботы, куда ни ступит, всюду огорчения…

У Стася, должно быть, на самом деле было много забот и огорчений, быть может и неудовлетворенных желаний, опасений, которые он испытывал инстинктивно, из чувства самосохранения. Лоб у него наморщился, лицо помрачнело, он нервно теребил усы. На глаза неожиданно навернулись слезы, он схватил руку Эммы и поднес к губам.

— Тетушка, — взволнованно сказал он, — перед вами я исповедуюсь, как перед ксендзом. Чем я виноват? Я привык жить хорошо, ни в чем себе не отказывать. Могу ли я сейчас, в мои молодые годы, засесть, словно отшельник, в деревне, есть борщ и довольствоваться обществом своих батраков? Такая скучища, что лучше уж сквозь землю провалиться! Случается, в город надо съездить, а там, хочешь не хочешь, всегда какие-нибудь непредвиденные расходы найдутся… то одно… то другое… Да и после отца, откровенно говоря, долги остались. Святой я, что ли, чтобы в такие трудные времена именье от долгов очистить. У молодости свои права… иногда что-нибудь лишнее себе позволишь… в конце концов все это осложняет жизнь… там урежь… здесь заплату положи… и вечно только думай о том, как из всей этой путаницы что-нибудь приятное для себя извлечь и перед людьми не осрамиться… Видите, тетушка, как я с вами откровенен! Я все высказал, а теперь утешьте меня!

Растроганный описанием собственных страданий, Стась ластился к ней, как ребенок.

— Тетушка, помните, как вы баловали меня и закармливали лакомствами, когда мы с папой к вам приезжали?

Вы читаете Сильфида
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×