с запавшими глазами — решили оставить в комсомоле. Ведь она жила с матерью, а отец — это же знали все — бросил их. Но Валя поднялась и сказала, ни на кого не глядя:

— Как хотите, а я не верю, что отец враг народа. Не верю, и все.

В комитете долго спорили, но все-таки вписали ей строгий выговор за недостаточную политическую стойкость. На этот раз она промолчала. Она уже понимала, что личные чувства и сомнения нельзя переносить на общественные дела. И хотя отношение к ней почти не изменилось, Валя болезненно ощущала это «почти». Но она не обиделась. Она понимала, что, будь она на месте товарищей, у нее было бы свое «почти».

С этого времени она стала меньше думать об отце, больше работать в комсомоле. Ей хотелось работать за двоих — за отца, который в чем-то страшно ошибся, но который в свое время своим примером указал ей правильный путь, и за себя. Сойти с облюбованного пути она не то что не хотела, а просто не могла. Вся ее маленькая жизнь была слита с жизнью комсомола, и вне его, вне его интересов она просто не могла бы существовать, как не смогла бы прожить без воздуха.

Елена Викторовна ожидала, что после ареста отца Валя изменится. Ведь сама она изменилась, стала реже говорить о прошлом — это могло быть опасным, — начала работать и выхлопотала алименты на Наташу.

Но Валя не менялась. Она так же пропадала в комитете комсомола, выполняла бесчисленные нагрузки, каталась на коньках и лыжах, купалась, пела в школьном хоре, танцевала и много читала. Времени у нее было очень мало, и все-таки она успевала грубить матери, возиться с Наташкой, проверять ее тетради и штопать ей чулки — Елена Викторовна так и не овладела этим искусством.

Давно ушли поклонники, давно Елена Викторовна смотрела на Валю заискивающе, привыкнув, что дочь принимает решения единолично. Когда Валя бросила институт и ушла на фронт, мать только вздохнула. Она тихонько поплакала, погрустила, но успокоилась на том, что, трагически сжимая пальцы и откидывая седеющую голову назад, с приличной, смешанной с гордостью горечью сказала соседкам, что в ее семье всегда любили Родину и что люди ее круга умеют ставить интересы России выше своих. Поэтому в поступке Вали она не видит ничего удивительного: ведь и она решила не эвакуироваться. Она верит, что Москву отстоят.

Но после нового, 1942 года, когда Валя неожиданно появилась в квартире, Елена Викторовна растерялась. В дом вошла совсем чужая, совсем непохожая на ее дочь худенькая девушка — бледная, ее тонкий нос даже просвечивался, с провалившимися, холодными, загадочно блестящими глазами. Ничто не напоминало прежнюю шумную, веселую, своенравную и дерзкую Валю. В комнате раздевалась хмурая, тихая и, видимо, бесконечно усталая молодая женщина. Именно женщина — так показалось матери, и она приняла свою стойку «смирно», чтобы достойно встретить позорное признание дочери.

Валя медленно сняла шинель, расстегнула воротник гимнастерки и только после этого сняла ушанку. Темно-русые, почти коричневые, хорошо промытые под госпитальным душем волосы рассыпались, на них упал свет электрической лампы. Елена Викторовна впервые прижала руки прямо к груди и вскрикнула:

— Валя, милая, да ведь ты же седая!

Валя подошла к зеркалу, небрежно потрогала пышные волосы и, повернув чуть склоненную набок голову, равнодушно ответила:

— Да. Я знаю. — И прошла в свою комнату.

Елена Викторовна села на диван и заплакала. Она думала о Вале, о Викторе, который там, в тюрьме, наверное, поседел, утратил свой матовый румянец, и его нос, красивый, ровный, так же просвечивается от худобы, как и у Вали.

Валя лежала на своей кровати в валенках, слушала всхлипывания и делала вид, что спит. В этот день возвращения Наташку она так и не видела.

4

Институт, в котором училась Валя на первом курсе, эвакуировался, и догонять его не захотелось — все прошлое казалось отрезанным навсегда.

С месяц Валя ходила в кино, спала, стояла в очередях. Потом все надоело. Она пошла в райком. Ее встретили отменно, почти как героиню — этому помогла и отличная характеристика из райвоенкомата. Ей нашли легкую секретарскую работу, девушке нужно было отдохнуть. На новой работе требовалось печатать, и Валя неожиданно увлеклась машинописью, но, когда овладела ею, загрустила и сказалась больной.

Дома мать ходила на цыпочках, заискивающе поглядывая на старшую дочь, радостно отмечая, что Валя почти перестала грубить. О Наташке и говорить нечего. Худущая, живая, с широко открытыми, огромными голубыми глазами, с постоянно помятым пионерским галстуком на тонкой, с синими жилками шее, она дышала на Валю и ждала, когда та расскажет о своем пребывании на фронте.

Но Валя молчала.

Возвращаясь с работы или с очередного субботника, она, не раздеваясь, ложилась на кровать и думала. Глаза у нее были холодными, отсутствующими. Иногда она беззвучно плакала от бессилия. Ей очень хотелось, ей было необходимо вспомнить все, что было с ней в лесу и по дороге в госпиталь, но она не могла этого сделать. Когда ей удавалось успокоиться и начать разматывать легко обрывающуюся ниточку воспоминаний, в затылке возникала страшная, огненная точка и в мозгу жутко чередовались два звука: звонкий разрыв — в дереве, глухой — в теле. И она уже не могла, не смела вспоминать. Невероятными усилиями она отгоняла лесные картины и заставляла себя думать о другом — о матери, институте, о Наташке.

Но о ней она тоже старалась не думать, потому что она знала — Наташка молит ее рассказать о фронте.

А Валя молчала.

Весной ей вдруг надоело носить глухой, старушечий платок, которым она прикрывала свою седину. Она коротко постриглась, оставив модную в то время челочку, но, прежде чем снять платок, несколько дней сидела у зеркала и материным пинцетом выдергивала сединки. Выкинув серебрящиеся волосы в мусорное ведро, она почувствовала себя так, словно сбросила холодное оцепенение, которое охватило ее с той минуты, когда на нее упал мертвый Сева. И, кажется, впервые вспомнив о нем, о лесе, она внутренним обостренным зрением не увидела преследовавшей ее огненной точки. Это так обрадовало ее, так развеселило, что она взяла гитару и, уютно устроившись на старом диване, довольно щуря потеплевшие глаза, вполголоса, точно пробуя сама себя, запела свой любимый романс:

Вернись, я все прощу, Упреки, подозренья…

Она полюбила этот романс в шестом классе, когда переживала первую и единственную свою любовную трагедию. Тогда ей казалось, что десятиклассник, который даже не знал, вероятно, о ее существовании, раскается, придет к ней и скажет какие-то особенные, очень красивые и очень трогательные слова. Но противный десятиклассник не приходил. Он, как точно установила Валя, провожал свою соученицу и подолгу стоял с ней в подъезде дома. Вот тогда-то и полюбила Валя этот печальный, с красивым надрывом романс…

Наташка застала ее с гитарой, кошечкой скользнула за ее спину, прижалась к ней и, затаив дыхание, слушала. Валя ощущала ее тепло — нежное, милое. Проникая внутрь, оно согревало ее. Валя замолкла, прислушиваясь к самой себе. Наташка протянула:

— Спой еще…

Валя спела. В комнате сгустились прозрачные, зеленовато-розовые сумерки, и только большое зеркало еще играло бликами заката. Наташка обняла Валю и попросила:

— Расскажи… Расскажи, как ты воевала…

Вы читаете Фронтовичка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×