— Лучше. Лучше кто-нибудь другой вообще стянул бы с тебя юбку… но я уже все забыла про это. Фрида, посмотри на нас, кому мы нужны?..

— Так, может быть, ей? — Подняла глаза Фрида. — И когда я не сплю по ночам, не буду давиться подушкой, а слушать, как она дышит?! — тогда Блюма пустила в ход последний аргумент, чтобы убедить приятельницу:

— У нее же крест на шее!

— Ну и что? — Согласилась Фрида. — Их Бог тоже еврей был, между прочим. Она ребенок — ей повесили крестик. А я часто хожу в синагогу? А ты то когда там была? Мацу боишься купить, чтобы не узнали. Мы евреи, когда нас надо стрелять и резать, а так мы такие же, как они. Что этот крестик? Крестик… Так она снимет его.

— Это же грех!.. — Но Фрида уже не могла остановиться:

— Чей, чей грех?! Мой? Ее, ребенка… — Она зашептала оглядываясь. — Это их, их грех… и куда бы мы ни бежали, нас везде убивают… и там, и тут…

— Так зачем же ты ее за собой тащишь?

— Зачем? Если я не потащу ее — она сама уйдет… знаешь, что она мне сказала: «Я хочу туда, к Агафье Павловне, — больше меня никто не любит…» Сторож у нее нашел бутылочку хины… — ты понимаешь? Хорошо, что никто не знает… думаешь в психушке ей лучше будет? Или в доме для дефективных… Наташа теперь только смотрела в окно — буквы в книге стали серыми и расплывчатыми. Она ужасно хотела писать, но стеснялась сказать, а просто встать и пойти в туалет не могла, потому что наверняка подумали бы, что она опять убегает, а она не хотела, чтобы ее вернули обратно в шумную спальню. Она не любила Фриду, но с ней было хорошо — никто не приставал с расспросами, никто не дергал за косичку и не дразнил попадьей… Но когда она почувствовала, что сейчас лопнет и окажется в луже, резко повернулась, уронила книгу и уже не могла за ней наклониться.

— Гвалт! — Вскрикнула Блюма, — Фрида, ты что не видишь, что ребенку в туалет надо. — И она вскочила, протянув девочке руку. Когда они вернулись обратно в комнату, Блюма посмотрела в ожидающие глаза подруги и тихо сказала:

— Вейст вос? Эфшер ду бист герехт…[6] — И она сильнее стиснула худенькую ручку.

Так они и не кончили спор. Наташа медленно подошла к Фриде и прижалась головой к ее животу. Первый раз. Может быть, она уже тоже научилась понимать на идиш, как это случалось со всеми детьми в еврейских семьях, где родители, чтобы поговорить о «чем-то» при детях, пользовались не тем языком, на котором их чад учила улица и школа…

В детский дом они больше не вернулись. Фрида через друзей по блату устроила девочку в лесную школу и ездила к ней туда каждую неделю, тратя на дорогу три часа в один конец. Сначала это время дороги было временем борьбы «за» и «против», потом, когда поездки вошли в привычку — временем удовлетворенного ожидания — она ехала к ребенку… и боялась вслух сказать, чтобы не сглазить, к своему ребенку, потом… Она перешла формовщицей на галошную фабрику — тут и платили больше, и не разрывалось сердце от детдомовского «контингента». А главное, как подсказал ей умный человек, рабочему не могли отказать в усыновлении. Она ехала к дочери, справки ползли по столам и коридорам. Девочку проверить было просто — ее нашли в поле после бомбежки поезда — вот и все, а фамилию и имя записали с ее слов — больше она ничего не знала. С Блюмкиной Фридой Соломоновной было сложнее — она по бумагам: погибла в гетто, и главное теперь доказать, что не врагам она обязана тем, что выжила, а той женщине, которая простреленная уже, падая, склонилась перед ней и так приняла в себя еще одну пулю, предназначенную ей, Фриде, и долетевшую до нее сквозь чужое тело… это все было невыразимо трудно, доказать было трудно, ждать было трудно… И свидетели все прочно молчали, лежа во рву, и стрелявшие не знали, что так случилось. Они бы не пожалели еще капли свинца. Но так вышло. И все, державшие ее бумаги, досадовали теперь, потому что — умер, так умер, а то надо на себя брать ответственность и верить, да еще отдавать ребенка в ее руки. Беготня по инстанциям отнимала столько времени, что порой она не успевала возвращаться домой и ночевала у женщин в общежитии. В субботу, вернувшись домой, она нашла под дверью записку: «Приходите. Блюме плохо.» Она бросила сумку, в которой несла «кое что» для Наташки, и выскочила из дома. Блюмы она не застала, но Роза увела ее к себе в комнату, чтобы кухня не мешала рассказывать, хотя и рассказывать то было нечего, потому что Блюма ничего так и не успела. Соседи услышали жуткий детский крик с чердака и побежали, поэтому Блюма ничего не успела со своей веревкой, но потом она три дня не вставала, и накормить они ее не могли, а одну оставлять боялись — кто это может не работать. Пока получалось, так дежурили по очереди, но Исер все же уговорил ее сесть в машину, и тогда они сдали ее в больницу… Нет, «не сумасшедший дом», а в больницу, и никакой «не желтый, не желтый». Обычный серый дом и написано: «Больница», откуда она знает, какой номер. Вот, есть адрес.

Фрида взяла бумажку и даже забыла попрощаться. Она шла, ничего не видя, и не могла объяснить, как оказалась на кладбище — у нее здесь никого не было. Нет. Неправда. Она стояла перед этим крестом с фиолетовыми расплывшимися буквами, не понимая, как сюда попала, смотрела на фотографию и молча произносила: «Конечно, я права. Конечно. Спасибо, спасибо, Агафья Павловна, не волнуйтесь, с внучкой все в порядке. Все в порядке. Я сейчас к ней поеду… не волнуйтесь… ун ди кецеле гезунтер зайт лебт ба мир эйх…»[7]

Блузка

Утром нельзя ни в чем клясться. Ничего задумывать. Утренний свет обманчив. Она знала это и стояла у зеркала, не веря своим глазам. Блузка висела у нее на груди, не обнаруживая ни малейшей попытки выпятиться, натянуться, взнуздать пуговицы в петлях, так, чтобы они наклонились и уже стояли почти ребром к телу, вырывая свои нитяные корни из нижней планки, потому что не в силах были сдержать упругого напора плоти. Ничего этого не было. Она провела тыльной стороной ладони по своим бокам на уровне сердца и ничего не ощутила кроме гладкой материи и волнистости ребер. Тогда она перевернула руку и положила ее на сердце, как это всегда делал он. Внутренний слух сразу же обнаружил в пространстве его любимую фразу: «У тебя нет сердца»! Но все остальное, из-за чего он говорил это, и почему до сердца, действительно, было не добраться, — отсутствовало: ни соска под тем местом, где ладонь делает чашечку, ни самой упругой груди — все это сморщенное и съежившееся опустилось куда-то вниз, и остатки растеклись по животу… тогда она заплакала тихо и смиренно. Так, плача, она медленно расстегнула все пуговички, настоящие, перламутровые, стянула рукава, отставив чуть назад руки, сложила аккуратно блузку на столе и, опершись на гладкую, блестящую, коричневато — фиолетовую ткань, закрыла глаза. И он снова вернулся. Встал перед ней. Просунул свои руки под ее, опущенные вниз, положил ладони ей на лопатки и так прижал к себе, что перехватило дыхание, и она опять почувствовала, как слабеют ноги, блузка трещит сбоку по швам, и больше ничего не нужно — никаких других звуков кроме этого треска ниток и материи, никакого движения и никаких мыслей-только бы не отпускал и не отходил, и не исчезал, а жадничал, как всегда, будто это последний раз… Наверное, она так стояла долго… пока не закружилась голова. Она молча обмякла на пол, растянулась на нем, раскинула руки и так лежала, ясно видя себя со стороны в синем застиранном платье пенсионного возраста, перешитом из материнского двубортного пиджака от костюма. Наконец, она поднялась, расправила блузку на столе, отерла рукой, вложила ее в пергаментной бумаги пакет, завернула все в холщовую тряпицу и водворила обратно в шкаф, на то же место, на пустую верхнюю полку. Все. Больше продавать было нечего: только блузку… или себя… за блузку можно было выручить на буханку черного… а… она стоила… — она не произнесла даже мысленно… она не знала, сколько… она стоила. Ей казалось, что она вообще перестала понимать, что происходит в ней и вокруг, и для чего она старается не умереть-только потому, что умирать нет сил… если бы какая-то болезнь скрутила… и быстренько, но не так, как ей представилось… теперь.

Она подошла к тусклому окну и смотрела на осеннюю размытую улицу, охраняемую буйными головами репейника, вылезающего сквозь гнилые заборы и пытающегося вовсе заменить их собой. «И мужиков то в поселке нет, — с тоской думала она, — дети повзрослевшие и калеки, всегда пьяные и

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×