что и тулупчик, ее Хабарову выдал военмед – вместо лекарств и госпиталей. В той бутылке заключалась вся его поклажа, и была она удивительно легкой, хоть поила, грела, лечила, убаюкивала, – не бутылка, а матушка. Отхлебнув на дорожку, капитан шел и шел по снежному горбу узкоколейки, все углубляясь в неясную даль. Оборачиваясь к лагерю, он то и дело прощался, взмахивая рукой. Хоть и не хотел он утруждать людей, чтобы его провожали, но прощались с ним долго – даже в тот сумеречный день с вышек степь видна была далеко. Вот капитан и взмахивал, думая, что служивые глядят на него с вышек. Караульные и впрямь различали – вот он ползет кривенько, муравьем, а когда, покрытого вьюгой, потеряли капитана из виду, стали ждать его возвращенья.
Вьюга веселила Хабарова. Снопы снега завьюживало, они юлили, вертелись, из той белой пряжи тут же сами ткались белоснежные, с пушистой бахромой платки, которые летели по ветру, выплясывали да хороводились. И вот еще отхлебнул Хабаров из бутылки, не зная, когда дойдет.
Покинув поселок, успев потеряться в степи всего на полдороге к Степному, он уже и в мыслях своих не устремлялся к Угольпункту, а утопал в этих завьюженных просторах. Направление для своего похода капитан избрал самое простое, но и самое воздушное. Он шагал по узкоколейке, по лыжне ее, что и вела к Угольпункту. Направление это было простое, как чертеж, но, пролегая по снегу, по вьюге, оно закруживалось в воздухе. Потому к полустанку Хабаров шел так долго, что ему не раз чудилось, будто он сбился с пути. Снежная лыжня, разбежавшись, ускользала из-под его ног и уносилась все дальше, а он не успевал за нею, откатывался. Хабаров узнал полустанок по обугленным бревнам, торчащим из сугробов.
Тогда-то в Степном, на распутье, он вдруг со страхом и подумал, что никогда не достигнет Угольпункта, такая перед ним открылась даль, еще и потемненная вьюгой. И вот еще отхлебнул Хабаров из бутылки, взбираясь на снежный вал, в который превратилась железнодорожная насыпь, но не сделал по ней ни шагу: в то мгновение, как он задумался, в какой стороне искать ему Угольпункт, обе эти стороны завертелись в его голове будто колеса. Сомневаясь, куда направиться, капитан глядел в обе стороны, клубящие, пляшущие, но никак не решался выбрать единственную из них, боясь ошибиться, боясь все страшнее. В забытьи он уселся на месте, с мукой вспоминая правильную сторону. Может, не часы тогда проходили, а дни?.. Очнулся капитан лишь тогда, когда начало чернеть небо. Вьюгу, вьюжку пьяную, веселую, как сдунуло диким ветром. Тот ветер оказался сильнее всех – и снегов, и стужи. Он крушил зиму! Воздух обрастал толщами снега, которые расшибались во тьме, высекая грохочущие искры. И капитан узнал в этом грохоте удары бурана: буран явился в тишайшую степь за должками, а сколько лет его не бывало…
Капитану, чтобы спастись, оставалось ждать или ползти в поселок, но, зная, что в поселке его ждут люди, которые если еще и не знают о буране, то скоро сами примут его удары, он выкарабкался из снежной ямы и пополз вперед, пробиваясь неведомо куда, лишь бы не пятиться. Шагнет, перетащится, проползет, отдышится, а когда нету сил двигаться вперед, то лежит и горюет, что их нету, а себя не жалеет. Что было с ним, он не помнил, обретая ясность на ту минуту, когда вставал, останавливался, но вот опять толкает самого себя вперед, уткнувшись рожей в жгучую ледяную твердь, и опять толкает. Так в одно мгновение он понял, что исчезла в буране бутылка со спиртом, что ее больше нет. В другое мгновение, через тьму времени, постиг, что лишился ушанки. Но застыть, погибнуть на месте капитан себе на давал, а толкал себя, как ему чудилось, вперед, потому что люди ему верили. Он тащил тягло отмороженных ног, тащил отмороженное свое брюхо, будто это река тащит свои ледовитые воды, и ему уже чудилось, что волочет он всю землю, всю тяжесть земную, с лесами и морями. А тогда выполз из тулупчика, скинул с души и дальше пополз еще живой, еще дышащий…
В одном месте жизнь его оборвалась. Капитан сам не захотел ползти дальше. В той последней ясности Хабаров провалился под снежный наст – покровы оказались в том месте тонкие, свежие. Он утонул в рыхлом снегу так глубоко, откуда и не слышалось ударов бурана. Он уснул в снежной глуши и в тепле, а потом уже, во сне, умер без боли, так и не узнав о своей смерти в точности.
Буран свирепствовал в степи трое непроглядных суток, а просветление наступило в одночасье. Степь покрылась ровной, будто доска, гладью, и отраженный от этой глади свет, еще чахлый, но удивительно прозрачный, залил чуть живые просторы. А постов, на которые заступили, поверив капитану, люди никак не бросали, рота устояла. Было, что из лагеря перебегали в караулку активисты да разный подлый народец, которые испугались, как бы их не порешили зэки. Их впускали, а они сидели затравленно по углам…
Много чего разрушилось в тот буран в Карабасе, не узнали его, когда солдаты вылезли на свет, но все радовались, хоть небу, и нечем было той радости удержать, потому что ждать она в людях устала.
Глава 10.
Во славу и за упокой
О стихийном бедствии, постигшем области Северного Казахстана, народу никак не обмолвились, но и без этих областей времечко выдалось такое, будто кругом хоронили, и дым от тех похорон валил так густо, что впору вешать топор. А там, где надо, родилось все же выражение, для узкого пользования, «буранная полоса», под которым разумелись отчужденные, разоренные стихийным бедствием земли.
Еще некоторое время Карабас не имел связи с остальным миром: столбы проводов были повалены бураном на многие километры вперед, а рация в роте бездействовала. В небо поселка являлись вертолеты и сбрасывали груз, поддерживая жизнь лагеря. Зэки обустроили себе один барак, где малым числом охраны их и содержали под стражей. Работать было нечего, лагерем управляли надзиратели. У солдат выбрали своего, которого уважали. Обмороженных, раненых увозили тем же вертолетом неизвестно куда, а про капитана никто не вспоминал. Погода установилась самая щадящая, жратвы в грузах хватало, а капитан будто отправился в командировку, в ней и застрял. В поселке наладилась тихая, светлая жизнь, которой люди в нем еще никогда не жили, что и было удивительно, ведь будто для такой и родились. Все необходимое сбрасывалось им без задержек с воздуха, а в разрухе жили даже спокойней, будничней, потому что не было принудработ, муштры. И когда со стороны Степного показался нежданный этап, когда потерпевшие бедствие увидели, что к ним движутся строевым порядком колонны, хоть и барахтаются по брюхо в снегу, а позади них трактора, волокущие лес, скаты колючей проволоки, бочки соляры, барачные теплушки, то они тогда испытали то смятение, будто явились их уничтожать.
С колонной солдат прибыло и офицерье, удивляясь, что в поселке во все время не было начальника. «А где командир ваш?» – «За получкой ушел». – «Повезло ему, воротится на готовенькое!» Офицерье было конвойное и долго не задержалось. Конвой имел приказ этапировать заключенных в уцелевшие, крепкие лагеря, в Карабасе же оставили гарнизон солдат да мастеровых – чтобы к весне все восстановили.
Зэков рассортировали, оприходовали, а потом погнали по узкоколейке всем этапом и с тракторами расчистили путь до самого полустанка, где их загрузили на платформы, с которых тут же сбрасывали остававшийся лес, железо, ящики с гвоздями и скобами, цемент, кирпич, известь, продзапас. Кругом носились, распоряжаясь криком, чужие люди. Солдатня перемешалась, прибылые с коренными. Которых пригнали служить в Карабас, материли по-страшному и погрузку и сортировку, так что мигом сделались своими людьми.
Работа не утихала и ночью. Все грузили тысячник – разгульный, широкий, будто цыганский табор, этап. Горели костры, лаяли овчарки, случалось, постреливали. Между Степным и лагерем ходила дрезина, в один