их с любовию, тщательно обделал слог и прочел Кречетову. Он нашел мой перевод образцовым и посоветовал послать в 'Московский телеграф'. Я переписал его, еще поисправил местами и послал.

Более полугода после того я с трепетом развертывал каждую вновь получаемую книжку, но — увы! — мой перевод не появлялся. Он так и сгинул в редакции «Телеграфа». Эта первая неудавшаяся попытка печататься ненадолго, впрочем, обескуражила меня.

Охота к чтению не давала еще мне совершенно погрязнуть в ничтожестве праздной и бессмысленной среды, окружавшей меня. Романы Вальтер-Скотта и Гюго пробудили во мне желание узнать средневековую историю.

Литература представлялась мне, впрочем, как-то совершенно отдельно от жизни. Она приятно щекотала и раздражала мою фантазию, мало способствуя развитию мысли. Ничто окружавшее меня еще не возбуждало во мне никакого вопроса, не наводило ни на какое раздумье или сомнение. Все предрассудки, дикие понятия и взгляды, внушенные мне с детства и развитые в пансионе, оставались во мне неприкосновенными.

Однажды ко мне зашел один из моих товарищей. В разговоре с ним я упомянул, между прочим, к чему-то, что матушка моя подарила девку одной из своих родственниц.

Товарищ мой, грубый по натуре и ничего почти не читавший, был, однако, поразвитее меня.

Он скорчил при этих словах гримасу и сказал мне:

— Как тебе не стыдно говорить об этом, и еще так хладнокровно, как будто о самой простой вещи?

— Отчего же? Что ж тут необыкновенного? Разве она не имела права подарить свою крепостную девку? — возразил я с удивлением.

— Любезный друг, я знаю, что это делают, что мужиков, лакеев, баб и девок продают и дарят, да уж об этом люди образованные вслух-то стыдятся говорить. Ведь человек не вещь, хоть он и крепостной; у него такая же душа, как у нас с тобою, и он так же, как и мы, создан по образу и подобию божию.

Эти простые слова поразили меня… Я в первый раз почувствовал дикость своих понятий — и покраснел до ушей. Долго по уходе товарища я сидел в грустном раздумьи.

'Что же это такое?' рассуждал я с самим собою. 'Каким образом, в самом деле, человек может владеть человеком на правах вещи и располагать его участью по своей прихоти, по своему безумному произволу? От кого он мог получить такое жестокое, такое нелепое право?' И я удивлялся, отчего эти вопросы прежде не приходили мне в голову.

Это был первый нравственный толчок, данный моей мысли. Она пробудилась и начала несколько тревожить меня. Мне сделалось как будто совестно, что я владею крепостными людьми, и я стал обращаться с ними гораздо мягче и осторожнее. Этим очень были недовольны некоторые из близких ко мне… 'Ты избалуешь всех людей в доме, друг мой, — говорили мне, — надобно, чтобы они чувствовали, что ты барин, и боялись бы тебя'.

После выпуска я поддерживал отношения с теми из товарищей, с которыми более симпатизировал, и познакомился с их семействами, но самолюбие, мучившее меня, что я не имею никаких светских талантов, делало меня диким и застенчивым, особенно в дамском обществе, которого поэтому я старался избегать.

Некоторые из близких мне пламенно желали, чтобы я был военный, и непременно кавалерист, и заставили меня брать уроки в верховой езде. Эполеты, сабля и шпоры очень смущали мое воображение, но мысль, что я должен еще поступить в юнкерскую школу, засесть снова на школьную скамью и держать экзамены — охлаждала мои воинственные порывы… Я решился вступить в штатскую службу, вопреки желаниям моих близких, которые утешались мыслию, что я буду камер-юнкером. Мне самому очень хотелось надеть золотой мундир. Я даже несколько раз видел себя во сне в этом мундире и в каких-то орденах и, просыпаясь, всякий раз был огорчен, что это только сон.

Наконец я определился на службу, без жалованья, в департамент государственного казначейства, под протекцию директора этого департамента Д. М. Княжевича, который был товарищем моему отцу по Казанскому университету.

Меня заставили переписывать бумаги и сочинять какие-то отношения. Эти занятия мне ужасно не понравились. Я приезжал в департамент поздно и не высиживал до конца.

Мой начальник отделения, брат Д. М. Княжевича, Владислав Максимович, смотрел на меня неблагосклонно, — и действительно, на него и на всякого порядочного и серьезного человека я должен был производить самое неприятное впечатление!

Однажды я приехал в департамент в вицмундире и в пестрых клетчатых панталонах, которые только что показались тогда в Петербурге. Я надел такие панталоны один из первых и хотел щегольнуть ими перед департаментом. Эффект, произведенный моими панталонами, был свыше моего ожидания. Когда я проходил через ряд комнат в свое отделение, чиновники штатные и нештатные бросали свои занятия, улыбаясь толкали друг друга и показывали на меня. Этого мало. Многие столоначальники и даже начальники отделения приходили в мое отделение посмотреть на меня; некоторые из них подходили ко мне и говорили:

— Позвольте полюбопытствовать, что это на вас за панталоны? — и дотрогивались до них.

А один из столоначальников — юморист — заметил:

— Да они, кажется, из той же самой материи, из которой кухарки делают себе передники.

Панталоны мои произвели такой шум и движение в департаменте, что В. М. Княжевич обернулся к моему столу, посмотрел на меня искоса и потом, проходя мимо меня, заметил мне, что я неприлично одеваюсь.

По случаю холеры, появившейся в Петербурге в 1831 году, я вовсе перестал ходить в департамент. Когда после трехмесячного отсутствия я появился на службу, В. М. Княжевич подозвал меня к себе.

— Отчего вы так долго не были в департаменте? — спросил он меня, изменяясь в лице.

— Я был нездоров, — отвечал я.

— Вы должны были об этом уведомить… и я вообще должен сказать вам, что так служить нельзя. Вы являетесь в 12 часов, когда все приходят в половине десятого…

— Да я не получаю жалованья, — перебил я.

— Это не отговорка. Если вы желаете продолжать здесь службу, то должны служить как все. В противном случае…

— Я должен оставить службу, вы хотите сказать?.. — снова перебил я. — Что ж такое, я выйду в отставку.

— Как вам угодно… Я вас не удерживаю… — сердито заметил Владислав Максимович.

Я уехал из департамента с намерением на другой же день подать в отставку, но все откладывал день за день, а между тем в департамент не показывался.

Так прошло два месяца.

В одно прекрасное утро явился ко мне департаментский курьер и объявил, что меня просит к себе директор департамента.

Д. М. Княжевич был человек очень горячий и в минуты гнева высказывался очень резко. Такое приглашение не предвещало ничего доброго, и я отправился в департамент с неприятным ощущением.

Я вошел в директорскую комнату и остановился перед директорским столом.

Дмитрий Максимович был погружен в занятия.

Через минуту он поднял голову от бумаг и оборотился ко мне.

— Я просил вас к себе, — сказал он мне, к удивлению моему, довольно мягким голосом, — чтобы переговорить с вами насчет вашей службы. Вы совсем не бываете в департаменте…

— Я хочу выйти в отставку, ваше превосходительство, — сказал я.

— Напрасно, — возразил директор, — я знаю, что вы имели объяснение с моим братом.

Брат мой человек больной и желчный. Он, может быть, сказал вам что-нибудь лишнее, а вы как молодой человек сейчас оскорбились. Забудьте это. Мне было бы очень приятно, чтобы вы продолжали службу под моим начальством. Мне дорога память вашего отца, и я хотел бы что-нибудь для вас сделать.

Я был тронут этими словами, поблагодарил его за участие, но, несмотря на то, отвечал, что уже твердо решился выйти в отставку, чувствуя совершенную неспособность к такому роду службы.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×