изобретательность и — что тоже нельзя недооценивать — его исключительную тягу к проведению линий.
— Тогда эта линия протянется, — я воспроизвожу её карандашом, как умею, — примерно вот так, и здесь…
Госпожа Штумпе предельно внимательна.
— …она заканчивается маленькой стрелочкой, смотрите же,
— Ага!
Ниши, то есть углубления между стеной и каминным выступом, здесь нет.
Я увидел это сразу же, как только вошёл сюда, и мог бы вообще не проводить эту линию: нарисовал я её исключительно для госпожи Штумпе.
Было раннее утро, но уже перевалило за семь часов, рабочий день начался: кто-то уже завёл мотор, скрипнули шины, раздался легкий треск.
— По крайней мере, нет необходимости соблюдать тишину, — сказал я госпоже Штумпе.
Я взял молоток и зубило и занялся кладкой, которой замуровали нишу за каминным выступом (от выступа и следа не осталось).
Кладка была толщиной в один кирпич, относительно свежая, если судить по цементу. Где-то посередине, примерно там, куда указывала дядина стрелочка, один кирпич подался вглубь. Тут мы оба взволнованно задышали.
— Госпожа Штумпе, — воскликнул я, — это здесь!
А она:
— Боже всевышний, Боже всевышний!
Вот оно. Как только выпал один кирпич, обрушилась вся кладка. Поднялась туча пыли, мы закашлялись и стали хлопать друг друга по спине.
Соседи за стеной могли подумать, что воскресла целая орда дядь, до такой степени мы забылись, хотя у нас были все основания вести себя тихо.
Пыль улеглась, и мы увидели миллионы. Пачки громоздились штабелями до потолка: сотни, пятидесятки, двадцатки, десятки. Одной только бумаги было изведено гигантское количество — настоящий «Фермойген», тончайшее качество без водяных знаков, то есть теперь уже с водяными знаками (которые, как мы знаем, никакие не водяные).
Мы были потрясены.
Портрет молодого человека работы Альбрехта Дюрера (оригинал находится в коллекции принца Людвига фон Гессена), жена патриция Элизабет Тухер, мужчина с ребёнком (швабский мастер, около 1525 года), космограф Себастьян Мюнстер с картины Кристофа Амбергера.
Госпожа Штумпе побледнела — я ещё никогда не видел её такой бледной.
И всё это теперь не имело никакой цены — я чуть не сказал: было бесценно, — искусство для искусства в высшем смысле, сделано только ради того, чтобы быть сделанным. Ничего более страстного, более прекрасного и более свободного быть не могло.
Можно даже сказать, что я радовался, видя, что дядя остался верен себе до конца, — если говорить о радости в таких обстоятельствах не было бы преувеличением.
— О боже! — Госпожа Штумпе закрыла лицо руками. — Столько старых денег, о боже!
Бог, сказал бы я, обладает хорошим чувством юмора, гораздо большим, чем нам кажется.
Одни оттенки чего стоили! Чёрно-синее, отливающее фиолетово-красным, зелёное и зелено-чёрное, оливково-красное, переходящее в чёрно-коричневое, красновато-коричневое и совсем уж коричнево- оливковое с переходом в жёлто-красное. Великолепие — но отменённое и оттого ещё более великолепное.
А эти переливчатые волнообразные линии, так называемые guilloches, двуцветные розетки с яркими числами номиналов, орнаментальные гравюры с парусниками, скрипками, орлами и триумфальными арками!
А факсимильные подписи президента Карла Блессинга и вице-президента д-ра Трёгера со множеством тональностей, преимущественно индиго и благородного хлебно-коричневого цвета. Настоящие произведения искусства. Само собой разумеется.
Не говоря уж о декоративных лентах, зубчиках, узорах. А филигранная защитная штриховка! Загадочные орнаменты — о таких только мечтать!
Мы стояли перед всем этим богатством — счастливые, но поверженные, — и кто упрекнёт нас в том, что мы с госпожой Штумпе плача бросились в объятия друг друга.
Ослеплённые миллионами и вместе с тем ограбленные на ту же сумму, поскольку то были деньги «до седьмого седьмого» — надеюсь, это вы уже и сами поняли.
Но мы это и предвидели.
После всего, что было.