Просто я всегда сидел позади Сюзанны, крепко обхватив ее руками. Сюзанна тоже не обращала внимания на то, что мои руки лежат у нее на груди. Но когда ей исполнилось тринадцать, она вдруг расцепила мои пальцы и засмеялась. Я тоже рассмеялся, и только благодаря этому общему смеху до нас дошло, что существует грудь, и существуют руки, и какой-то неведомый страх, который отдалил нас друг от друга, во всяком случае на некоторое время.

Сюзанна готова без конца пережевывать со мной мельчайшие подробности. Она называет эти подробности нашим общим детством. Она, например, находит весьма примечательным тот факт, что я почему-то всегда сидел сзади. Если бы я сидел спереди, я не мог бы касаться ее груди. Только сидение сзади предоставляло мне такую возможность. Ведь неспроста же я упорно занимал именно это место. Тысячу раз я пытался объяснить ей, что при всем желании не мог бы догадаться, что там, под толстой курткой, под свитером, кофточкой и рубашкой, находится ее грудь, но она упорно не верила мне. Поэтому я не люблю говорить с ней о детстве. Я оттого и люблю блуждать по городу, что, когда я иду, мне легче не вспоминать ни о чем. Мне совершенно не хочется никому объяснять, почему я не люблю вспоминать свое детство, и уж совсем не хочется никому говорить, хватит, мол, мне тут рассказывать о моем детстве. Мне не хочется, чтобы мое личное детство все больше превращалось в рассказ о моем детстве, мне хочется сохранить его для себя – доступное только моему взору, капризное, непутевое и нахальное. Сюзанна же, наоборот, свято верит в то, что из всех этих разговоров о детстве, единственном и, что ни говори, неповторимом, вырастет другое, второе, новое детство, что с моей точки зрения представляется недопустимым безобразием. Тогда мы даже повздорили по этому поводу – начали еще в ресторане, продолжили на улице, – и я всерьез задумался над тем, а не повесить ли мне себе на спину табличку с таким текстом: ПРОШУ НЕ ЗАВОДИТЬ СО МНОЙ РАЗГОВОРОВ О МОЕМ ИЛИ ВАШЕМ ДЕТСТВЕ. Или можно еще более жестко: ЗАПРЕЩАЕТСЯ ГОВОРИТЬ О ДЕТСТВЕ. Конечно, ходить с такой табличкой значит подвергать себя всяким опасностям и недоразумениям. Сюзанна такой текст никогда не поймет и будет вопить, что у меня, мол, крыша поехала. Это она мне уже говорила много раз, она всегда такое говорит, когда чего-нибудь не понимает или не хочет принимать. Я смотрю на синее небо и обнаруживаю еще один планер. Один планер в небе – это чудо, два планера – это уже удовлетворение общественных потребностей. Вот опять критикую общество, т. всегда говорю себе: держи себя в руках, но в какой-то момент теряю самообладание – и на тебе. Сюзанна, судя по всему, удалилась. Иначе она бы уже давно уселась рядом со мной на фонтан и завела бы свою бесконечную пластинку о своем или моем детстве или же о пьесе Сартра «Закрытое общество», в которой она когда-то играла роль Эстеллы (лет эдак двадцать семь тому назад, замечу в скобках).

Приятная усталость проникает в меня – или проходит через меня? – уж не знаю, как будет точнее. Если бы я мог, я бы растянулся прямо тут, на земле, и вздремнул бы полчасика, здесь, где так замечательно сверкает вода. Но все дело в том, что спать я могу только в закрытом помещении. Я поднимаюсь и пересекаю площадь наискосок. Полдень, и магазины кажутся сейчас даже почти приятными, народу никого, тишина и полная анонимность. Насколько я помню, носки продают на третьем этаже. Я иду по первому этажу в поисках эскалатора. Слева тянутся полки с мылом, лосьонами, пенкой для бритья, с мужской парфюмерией, ватными палочками, кремами и средствами по уходу за детьми. Я делаю небольшой крюк и попадаю в отдел, где продаются моющие средства, спреи от вредных насекомых и всякие тряпки для мытья. Десять секунд спустя я, сам не понимая зачем, быстро засовываю в карман упаковку бритв. Наверное, от досады на то, что я живу без внутреннего разрешения. Именно здесь, в этом универмаге, мне хочется услышать вопрос о том, а нравится ли мне жить на этом свете. Мне нужна одна-единственная пара носков, но я оставил без внимания добрую сотню носочных изделий и перещупал не меньше десятка, прежде чем нашел ту самую пару, которая меня вполне устроила. И за все это время никто ко мне не подошел, никто не отвел меня в сторонку, никто не спросил, есть ли у меня разрешение на то, чтобы ходить здесь бродить. Вместо этого в проходе появляется инвалидная коляска. Дама в коляске проплывает мимо полок, на которых громоздятся гигантские упаковки с туалетной бумагой и памперсами. Дама ловко крутит своими маленькими ручками колеса. При виде ее я принимаю решение все-таки заплатить за бритвы, лежащие пока во внутреннем кармане куртки. Я сам не понимаю, какая между этим связь. Видимо, все дело в том, что появление некой персоны, которой живется еще хуже, чем мне, вызывает у меня потребность вести себя, как подобает приличному человеку. Объяснение вроде бы убедительное, но не имеющее никакого отношения к реальности, перед неразрешимой загадкой которой я безнадежно пасую. Я продолжаю смотреть вслед стремительно удаляющейся коляске с дамой и твердо знаю: сейчас я ни за что и никому (при условии, что ко мне обратились бы с такой просьбой) не выдал бы разрешения на пребывание на этом свете. И вот я уже стою в ближайшую кассу. Упаковку с бритвами я незаметно извлек из кармана. Со стороны это выглядит так, словно я с самого начала собирался идти к кассе и карманный протест против несанкционированной жизни не имеет ко мне никакого отношения. Пока я стою в очереди, медленно продвигаясь вперед, взгляд мой начинает скользить поверх полок с товарами и упирается в изрядно потрепанное жизнью лицо моего бывшего друга Химмельсбаха. Мы не виделись по меньшей мере полгода и столько же времени не разговаривали друг с другом. Лет семь назад мы с ним здорово поссорились. Дела у Химмельсбаха уже тогда шли неважнецки, и он спросил у меня, не одолжу ли я ему пятьсот марок. Я дал ему денег и до сих пор не получил их назад. Вот так развалилась наша старая дружба, или, точнее, она постепенно трансформировалась в череду неловких ситуаций, одна из которых, кажется, начинает разыгрываться в этом универмаге. Давным-давно Химмельсбах работал фотографом в Париже. Вернее, он хотел работать фотографом в Париже, снял даже небольшую квартирку в восьмом районе, которую предоставил в мое распоряжение на целых две недели, когда сам укатил куда-то на юг Франции. В квартире была крошечная кухня, крошечная ванная комната и две жилые комнаты – одна побольше, другая поменьше. Большой комнатой он пользоваться не разрешил и запер ее на ключ, поскольку это, дескать, его сугубо личное пространство. В первый же день, оставшись один, я обнаружил, что в отведенную мне комнату вовсю заливает дождь. Окно было разбито, и ветер свободно гулял по моей клетушке, в которой стоял дикий холод. Вот почему все две недели я практически провел на улице, а домой приходил только на ночь. Когда Химмельсбах вернулся из вояжа и открыл свою комнату, именуемую сугубо личным пространством, обнаружилось, что это самое пространство нисколько не пострадало от стихии: оно было совершенно сухим и теплым, поскольку, как выяснилось, там имелась вполне исправная батарея.

Я понял, что в мою задачу входит не говорить о том, что в маленькую комнату заливает дождь, что окна там без стекол и что жить там практически невозможно. На следующий день я съехал, ссудив накануне Химмельсбаху пятьсот марок. Потому что в Париже пробиться фотографу сложно. Он, конечно, фотографировал каждый день, но вот пристроить свои работы в газету или журнал у него никак не получалось. В Париже фотографов как грязи, ругался он и все повторял: «Нет, очень много фотографов, страшно много». В ответ я сказал ему что-то такое, что его, вероятно, задело. Мои слова можно было понять так, что Химмельсбах сам принадлежит к числу тех фотографов, которых слишком много. Потом Химмельсбах заявил мне, будто пустил меня пожить только потому, что боялся оставлять квартиру без присмотра – вдруг кто заберется. Я думаю, он уже давно забросил свое фотографирование. Во всяком случае он перестал повсюду таскать с собою камеру. И снова, как и в случае с Сюзанной, я призываю на помощь всех святых, чтобы он меня не заметил. Я поминаю недобрым словом проклятую инвалидку – если бы не она, меня бы давно уже здесь не было. Химмельсбах так занят собой, что не замечает ничего вокруг. Ботинки у него какие-то серые и заскорузлые – наверное, не чистит. Он бродит по парфюмерному отделу и пробует духи. Берет в руку пробный флакончик и прыскает сначала на ладонь, а потом на запястье. Он фукает и фукает, только и слышно: пшшш, пшшш. Боже ты мой, думаю я, вот что сделалось с Химмельсбахом. душится на халяву в универмагах пробными духами и еще считает себя, наверное, суперменом. Я вижу, он превратился в дряхлое привидение, в пшик, в существо, которое никогда не вернет взятые в долг деньги. С трудом мне удается слегка смягчить свой взгляд, хотя бы на несколько секунд. Если Химмельсбах меня сейчас обнаружит, пусть считает, что я такой весь мягкий. И тогда, может быть, несмотря на холодную комнату и невозвращенный долг, нам все-таки удастся поговорить и одержать победу над хитрой судьбой, так и норовящей поставить нас в неловкое положение. Но ничего не происходит. Химмельсбах не может оторваться от флаконов, он продолжает самозабвенно душиться и вот теперь

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×