с доктором вдвоем всаживают в то, что называется «санитарным вагоном», и солдаты грубо острят, что утром они нас встретят «мужем и женою». Мрак абсолютный. На ощупь: тут бочка с водой, здесь двухэтажные нары. К счастью, я не понравилась доктору и, не сделав поползновений стать моим «мужем», он выпил весь спирт и улегся спать в уголке верхней широкой нары.

В первую же ночь, то ли на станции, то ли в степи, эшелон остановился. Загрохотали двери и засовы нашего вагона: «Роженицу принимайте!» — И я ощупываю возле себя женскую стонущую фигуру.

— Дайте хоть свечу! — крикнула я конвоирам.

— Свечей у нас нема, — ответил испуганный голос.

У меня же, курящей, было всего 20 спичек. Разбуженный врач сказал сердито: «Ну и принимайте роды! Перевяжите пупок на 10 сантиметров. Зачем вам я?» Дал ножницы, бинта отмотал и опять захрапел. Все это в полном мраке, все на ощупь.

Тамара стонет. Точно срока родов не знает, у гинекологов не обследовалась. Я призналась ей, что роды принимаю первый раз. «Ничего, сестричка, нас учили немного. Я вам подсказывать буду». Она тоже офицерша, вернее, «юнкерша». У девочки ничего, кроме легкого платьица, что на ней, нет. В руке зажат лишь маленький пакетик пеленок и одеяльце. В кармане — завернутый в резину «стерильный» шнурочек — завязать пуповину.

Но главное — начались уже потуги, а вокруг — кромешная тьма. Кладу ее на верхние нары ногами наружу на собственную, ощупью постеленную, простынку. Кружки возле бочки с водой не нащупала. Собственной мисочкой начерпываю воду, чтобы обмыть свои руки и лоно роженицы. В темноте потеряла бинтик для пуповины. Господи, хоть бы скорее рассвет! Но если он где-то и забрезжил, в вагоне с узкими щелями продушин, да еще затянутых колючей проволокой, света не прибавилось. Мы обе завидуем старорежимным крестьянкам, рожавшим в поле, на снопах, о чем напомнила отправлявшая нас, так называемая, врачиха.

— Уже, сестричка, уже! — кричит девочка.

Я подставляю ладони к нарам под слегка провисающее лоно, чтобы принять плод, но это оказывается продукт не очищенного перед родами кишечника. Снова надо обмывать нас обеих. Но руки мои? Как ими взять чистую миску? Я нагибаюсь головою в бочку — к счастью, она полна, — всасываю ртом пахнущую керосином воду и обмываю руки. «Керосин — это хорошо, — шепчет изнемогающая Тамара, — все-таки дезинфекция».

Когда ребенок упал в мои подставленные руки, было хоть и не очень светло, но я сумела увидеть, что это девочка. Тамара заплакала: «Прекратилась Костина фамилия!» Мужа, как она полагала, убили при сопротивлении: в бараки с плаца не вернулся и в последующие дни не дал о себе знать.

А доктор сладко храпел. Гм… «на 10 сантиметров вязать пупок…» От чего на десять: от живота ребенка или от уже выползшей плаценты? «Мы его так ждали, — шептала Тамара, — уже и колясочку купили…» Проснувшийся доктор посмотрел хиленькое тельце и грубо сказал: «Не будет жить». Тамара зарыдала: ребенок был последней связью с, видимо, покойным любимым человеком. А доктор говорил равнодушно: «Вот и хорошо, что умрет». Действительно, недоношенная малютка, похожая на крохотную старушку, умерла на десятый день, когда в санитарном вагоне было уже 3–4 роженицы, и двое казачат уже пищали, раздражая доктора. Начальник эшелона разрешил Тамаре похоронить первую нашу жертву на каком-то полустанке в степи, пока паровоз набирал воду. Через неделю, когда на станции доктор, уже дружно всеми нами ненавидимый, пошел вдоль нашего пятидесятивагонного состава, я потребовала свидания с начальником эшелона. Показала ему остатки навоза на стенах нашей «родилки», рассказала о кошмаре родов в абсолютной темноте, о вшах, которыми начали обрастать люди еще в Граце (в несчастье вши размножаются молниеносно, будто, по народному поверью, действительно выползают из кожи). Когда начальник сослался на «объективные обстоятельства», я пришла в слепую ярость. «Нелюди вы, нелюди! Да ты понимаешь ли несчастье этих людей? Подумай, ведь ты и сам мог оказаться на их месте! Война кончилась, а вы — фашисты — все убиваете! Стреляй же меня первую, гад, мы ведь все равно теми фашистами недострелянные!» Я не только не боялась в тот миг, я искала смерти, я ее жаждала! И майор советский вдруг растерянно замолчал. Он, как и наши конвоиры, уже убедился, что мы никакие не «преступники войны», что большинство просто попало в несчастье, как всякий русский человек мог. Он, вероятно, уже кое с кем из наших солдат беседовал. Я подумала: вот, сейчас меня увезут. А он помолчал и сказал серьезно: «Молодец, сестра, русская ты женщина, истинно! Я того гада (он имел в виду врача) спрашивал, все ли по медсанчасти благополучно. Он, гад, трус, мне говорил: да, все, мол, хорошо. А ты по- настоящему людей пожалела, настоящая фронтовая сестричка!» На первой же крупной станции, загнав эшелон «на путя», санитарный вагон выстругали до бела, по вагонам раздали кружки для питья, раздобытые майором в городе, для воды поставили чистые деревянные бочки, обзавелись ведрами для их наполнения, а меня сводили куда-то за станцию за медикаментами. Не знаю, что сказал майор врачу, но свою ненависть ко мне доктор уже не прятал. А когда попросил замену мне, майор ему дал сестер, но меня назначил над ними старшей.

Теперь на остановках я бегала вдоль эшелона, спрашивая, нет ли больных в постоянно закрытых мужских вагонах. В продухи на опускаемых оттуда веревочках отправляла медикаменты. Бегом разносила кофе для поносников, наливая из ведра в спускаемые на веревочке же котелки или кружки… Вначале, особенно из женских вагонов, меня окликали порою злобно: «Эй, офицерша!» Потом возвращавшиеся из санвагона, видно, рассказывали что-то, и отношения ко мне изменились. «Спасибо, сестреночка, голубушка!» — Эти приветливые крики и ласково улыбающиеся мне в узкие продухи глаза помню до сегодня. Себя я не щадила ни при дневных, ни при ночных редких остановках. Ведра с целительными напитками были тяжеленные. Другие «сестры» наши почитали разносить кофе для поносников обременительным.

О самоубийствах в мужских вагонах мы узнали только, когда к нам снова стали заходить политруки и призывать к спокойному ожиданию участи. Они проговаривались. К самоубийцам (стеклами, подобранными во время носки воды) медперсонал не приглашали.

Ехали через города и села Румынии. На станциях, на лесных опушках молодые парни в белоснежных штанишках с кружевами и нарядные девушки танцевали «коло», обняв друг друга за плечи. Зрелище такого народного ликования для нас было нестерпимо. В железных вагонах была духота. Женщинам еще приоткрывали чуточку двери, мужчины ехали взаперти, глядя по очереди в узкие продухи, затянутые колючей проволокой. Обмирали и падали люди. Появилась рожа. От нее умерло несколько человек уже в ПФЛ.

При пересадке в Фокшанах к нам подсадили, еще уплотнив наших солдат, несколько групп, захваченных в самом Загребе.

Кто-то узнал меня, позвал по фамилии мужа, помахал рукой — не разглядела.

На рассвете дождливого и туманного утра я выглянула в наше узкое окошко. Поезд стоял возле развалин бывшего станционного здания. За развалинами простиралась степь с холмиками, над которыми поднимались дымки. На пустынной, еще сонной земле перед нашим поездом стоял босой, оборванный и худой мальчик. Он кричал вагонам: «Хлебца дайте! Дайте хлебца!» Я вздрогнула: Россия!

— Мальчик, какая эта станция?

— Шепетивка була! А вас от Гитлера везуть? Тетечка, хлебца у вас нема?

Разбудила спавших: мы уже в России! Оба «сэра» могут быть спокойны.

Мальчику мы из-за своих колючих решеток бросали хлеб.

— Ну, как вы тут живете, мальчик?

— От (он махнул рукою в сторону дымящих холмиков) — в землянках. Голодуем дуже. Только и кормимся с ваших эшелонов.

— А много эшелонов таких?

— Ой, не кажить, и дэнь, и ночь… много… — и добавил уныло, — мамку гоняють в колхоз… — и побежал вдоль эшелона, потому что услышал, как из других вагонов ему стали бросать хлеб.

Так встретил нас первый советский гражданин — ребенок — на границе моей хмурой, угрюмой родины… Страны-победительницы! Меня долго преследовал звенящий голосок: голодуем… мамку гоняють… — и думалось: в который же раз голодуют? Не в первый ведь… И до войны с врагом внешним враг внутренний столько раз обрекал советских детей на это жалобное «голодуем»!

С этого мига, казалось, мы все глубже погружались в мир зла… Разоренная земля. Но ведь и в Европе не было места живого: развалины, «лунный пейзаж» и в Берлине, и в Мюнхене, и в Будапеште. Но

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×