— Учиться хотелось.
— А что же с тех пор сюда ногой не ступал? Пока жили мы, кушаки потуже затягивали, тебя где-то ветром носило, а сейчас, когда житье наладилось, явился свою охотку справлять, — повысил голос Кувалдин. — Я понимаю: ну, взял бы корзинку, направился по ягоды, по грибы или хоть так, от безделья, на полянке полежать, а то ведь посыкнулся на перелетную птицу. Ей, бедной, и так уж спрятаться негде, повсюду в нее стреляют, так еще ты при полном охотничьем параде прибыл сюда на разбой…
— Не на разбой, — поправил Чумаков. — У меня билет есть, и я сверх нормы не взял бы.
— Все вы такие, пока на виду, — сказал Кувалдин, добавив ругательство. — И не обеляй себя. Про честность не тебе говорить. У тебя смолоду ее не бывало. Вспомни-ка Анну! Сколь она из-за тебя настрадалась? Какие ты ей золотые горы сулил? За других девок я не ходок, но за Анну никогда не прощу…
«Ну, вот, — убедился Чумаков. — Все-таки из-за Анны». Но своей вины перед ней не признал. Не было вины. А произошло тогда непредвиденное…
— Мы с ней просто дружили, — избегая подробностей, чтобы не злить Кувалдина, сдержанно произнес Чумаков. — Она мне, конечно, нравилась. Живая. Веселая. Пела красиво.
— Стоп! Больше ни слова о ней! — приказал Кувалдин.
— Ладно. Замолчу.
— Я тебя не за этим загнал сюда, — непримиримо-враждебно пояснил Кувалдин. — Исправь, чего натворил, и мотай аллюр три креста.
Продолжая ругаться, он разделся донага, подставил Чумакову свою упитанную, поросшую волосами спину.
— Посчитай, сколько застряло?
На пояснице и чуть ниже кровяными коростами было покрыто двенадцать дробин. Видимо, дробь была уже на излете и только продырявила кожу.
— Надо бы ранки чем-то промыть, — посоветовал Чумаков.
— Водой нельзя, — строго сказал Кувалдин. — Можно заразу внести. Эвон возьми с подоконника водку.
— Вата есть?
— Не держим. Валяй так, ладонью пошоркай.
Такое зверское лечение он, однако, долго стерпеть не мог.
— Стой! Полегче, что ли, нельзя? Ведь не с бревна кору сдираешь. Дай дух перевести! У-ух, саднит как сильно! За одну эту маяту мало тебя в болоте утопить…
— Получилось нечаянно, — веря, что действительно произошел непредвиденный случай, сказал Чумаков. — Впрочем, не понимаю…
— Нечего понимать! Смотреть надо было, куда целишься! Спросонья или с похмелья ослеп? А ежели бы ухлопал меня?
— Я не только смотрел, но и внимательно слушал. Кругом болота, в безветрии ни камыши, ни лес не шумели. Ночевал в копешке сена, встал затемно, не дремал, а вот когда ты мимо меня прошел, не увидел.
— У меня лаз в камыши не тут. Левее.
— Значит, я увидеть не мог. А туман еще с вечера наползал. Было желание уйти, переждать, пока туман весь рассеется, а вдруг смотрю, подле камышей, с краю плеса, что-то шевелится. Утиный выводок, думаю…
— Кой черт, утиный! Это я наклонился и начал из воды ловушку доставать. Только взялся за нее — грохотом оглушило, а спину будто кипятком ошпарило…
Горбясь, прикрываясь полотенцем, Кувалдин открыл дверь в парную, велел Чумакову хорошенько распарить березовый веник, плеснул на каменку ковшик воды и, укладываясь на полок, язвительно произнес:
— А ружьишко было у тебя хреновенькое. С настоящего ружья мне пришлось бы похуже.
— Нет, дельное было ружье, — не согласился Чумаков. — Шестнадцатый калибр, дальнобойное, и дробь кучно ложилась. Здесь почему-то вся дробь вразброс?
— Теперь оно уже отстрелялось. Со дна не достать.
— Зря ты его забросил туда.
— Скажи спасибо, что вгорячах самого тебя не сломал, как сухую лесину.
— Но бьешь хлестко. Сразу сбил меня с ног.
— Убегал бы! Или ждал, что кинусь к тебе целоваться?
— Испугался. Ты, как леший, вылез из камышей и в драку…
Чумаков легонько попарил ему веником спину, стараясь не бередить ранки. Кувалдин, закрыв глаза, молча переносил боль, расслабился, гнев в нем утихал.
— Маловато жару, — сказал он, хотя Чумаков уже весь обливался потом. — Плесни на каменку еще раза два.
— Уши жжет!
— Поддавай, говорю! Ишь, как разнежился в городе.
Спасаясь от острого жара, хлынувшего из каменки, Чумаков минут десять сидел на полу, поливал себя холодной водой, а Кувалдин так и не слез с полка, похлестывал себя веником, сгибался и разгибался, покуда полностью не распарился.
В предбаннике они сдвинули скамейки поближе к окну. Чумаков попробовал выковыривать дробинки шилом, но ранки закровоточили.
— Валяй без инструмента, выдавливай пальцами, как бабы с лица угри удаляют, — сказал Кувалдин. — Заодно терпеть…
Удалив таким способом дробь и смазав пораненные места водкой, Чумаков пристально осмотрел добытое.
— Эта дробь не моя!
— Ты стрелял — и вдруг не твоя, — не поверил Кувалдин.
— Мелкая. Бекасинник. А у меня крупная дробь. Можешь убедиться.
Он достал из патронташа несколько патронов, выковырял шилом пыжи.
— Действительно, не похоже, — сравнив, недоуменно произнес Кувалдин. — А чудес не бывает…
— Мог быть кто-то другой, — невольно начал припоминать Чумаков. — Вечером, когда я возле копешки устраивался на ночлег, подходил ко мне парень, тоже с ружьем, только с одноствольным, тридцать второго калибра. Попросил спичками поделиться. Я думал, он тут мимоходом. А ты, когда ловушку доставал, как стоял: лицом к восходу?
— Восход был у меня за спиной.
— Значит, были мы с тобой лицом к лицу.
Кувалдин посоображал и кивнул головой:
— Пожалуй. С того места, где ты стоял, мне в спину не мог попасть.
— А кроме того, — облегченно вздохнул Чумаков, — я сидячую птицу никогда не бью, только в лёт. На этот раз тоже намеревался с первого выстрела поверх камышей спугнуть выводок, поднять на крыло, потом уж из второго ствола послать в цель. Наверно, тот парень стрелял одновременно…
— Ну, что же, Степан Чумаков, зачти мою оплеуху в отплату за Анну и дай бог не встречаться нам, — не уступил Кувалдин. — Ружье я тебе деньгами возмещу, паспорт после бани отдам, убирайся и не поминай меня лихом. За оказанную помощь спасибо. Один бы я не управился.
— Позвал бы Анну, если фельдшера хотел избежать.
— А ты имеешь ли понятие о мужском достоинстве? Лично я скорее подохну, чем покажу себя жене в неприглядном виде. Она может пожалеть, поспособствовать, а в душе посмеется и с той поры уважать перестанет. Муж для нее всегда обязан быть на большой высоте. Сколько годов потрачено, чтобы ее к себе приучить… — Он явно проговорился о том, чего не следовало никому говорить. — Насчет фельдшера тоже не велико достижение. Пришел бы не насморк лечить. Моментом вся деревня узнает. И почнут ребятишки вслед дразнить: «Дядя-подранок!» Прозвище повесят, и носи его потом, как собака ошейник!
Продырявленную дробью рубаху он бросил в печку, на каленые угли, а пепел смешал с золой, затем с